Наша команда стояла на просеке, солнце светило сзади нас, а потому я представил, как это, наверное, красиво со стороны, из леса.
Я спешился, взял фотоаппарат и пошёл от них, ища наиболее выигрышный план кадра, постоянно оглядываясь, оценивая композицию и освещение. Силуэты всадников и правда были очень красивы издалека – помню, что во сне стояла абсолютная тишина. Кони чуть переступали ногами, от этого картина как-то задумчиво менялась, и в этом зыбком передвижении тоже была красота. Свет идеально струился сверху, выпячивая группу всадников антрацитовым чёрным цветом, а сзади них деревья, подробно и как-то очень нежно омытые солнцем, уходили в перспективу просеки, чем дальше от нашей группы, тем менее сохраняя индивидуальные детали. Я залюбовался картиной солнечного представления, посмотрел в объектив и увидел, как по просеке к отцу, брату, нашему общему другу скачут неведомые люди. Их было значительно больше нас. И они тоже скакали в абсолютной, теперь уже страшной тишине, и было почему-то сразу понятно, что эти всадники с солнцем за спиной приближаются, чтобы убить нас, всех до одного.
Я закричал, но «наши» уже всё поняли. Во весь опор они поскакали не в мою сторону, а значительно левее, беря в лес. И погоня пошла туда же, за ними, хотя я ожидал, что пойдут и за мной. Я забился, пятясь назад, в нишу природного грота, сердце моё, понимая, что «наши» уводят погоню, взорвалось воплем ужаса, представив на долю секунды, что мои любимые люди не смогут, не успеют спастись!
Из своего укрытия я видел этих чужих скачущих людей. Они и невыразимая тишина, совместившись, были страшнее всего, что я до сих пор знал. И мне вдруг отчётливо открылось – смерть пахнет душной, влажной, лежалой пылью…
Мать и мальчик удалялись, удалялись, лишаясь деталей.
– Господи, – взмолился я неожиданно для себя самого, – помоги ему, нам всем помоги! Прости! Мы виноваты, да, но не во всём же, Господи! Или – во всём?!
Отпусти, мужик!
Лет шестнадцать мне тогда было – я вернулся с необязательного свидания, а дом полон гостей. Отец, горячий, хмельной, схватил за руку и втолкнул в комнату: «А это мой сын!» И давай знакомить – с Расулом Гамзатовым, Кайсыном Кулиевым, Чингизом Айтматовым, Евтушенко. Были тут же и Евгений Примаков со своей женой, Лаурой Васильевной, кто-то ещё был, кто – не помню уже.
Я чувствую себя неловко, да что там, полным дураком, потому что понятно, что до меня этим людям – ну просто как до полной балды! Однако краем глаза вижу, что мама чем-то своим недовольна. Проследил за её взглядом: Евтушенко поставил ногу на стул и пьёт газировку из горла, а бутылку ставит на шкаф. Догадываюсь, в чём дело, – мебель совершенно новая, югославский гарнитур, первое, что куплено после «голодного» Тамбова в Москве, пару дней как привезли.
Её коробит нога Евтушенко и, ещё больше, то, что он пьёт из горлышка. В то время – 64-й год – было это для неё, учительницы русского и литературы, проявлением дикой невоспитанности. А для Евгения, догадываюсь, жестом «свободного» человека.
Айтматов тем временем оттеснил меня к новенькому серванту и, дыша водкой в лицо, стал громко, чтобы слышал отец, страстно вопрошать: «Ты понимаешь, какой у тебя отец?! Понимаешь?! Ты знаешь, что твой отец – великий человек?! Знаешь?!» Тут я совсем уже осознал кошмар своего положения! Что ему сказать – «хватит фальшивить, дядя!»? Или просто – «отпусти, мужик!»?
Тогда я мало знал об этих людях. Мало знал и об отце. Тогда я больше знал о девушках. И зря, если честно…
Страшная месть Концевичу
Я оказался в Москве в тринадцать лет. Отца оставили после учёбы в столице, он сгрёб в охапку маму, нас, троих мужиков мал мала меньше, и – прощай, Тамбов! Перед отъездом мама торжественно повесила на гвоздь папин офицерский ремень: «Всё! В Москве, надеюсь, повода для наказаний не будет. Пусть всё плохое останется здесь вместе с ремнём». Но я знал, что обязательно вернусь сюда. Хотя бы для того, чтобы набить морду Концевичу.
Стас Концевич был садистом нашего двора. Ужасом детства. Старше моих ровесников года на три, а то и на четыре. Его отец был алкоголиком и однажды умер прямо на лестнице, не дойдя до квартиры. Наткнулся на него Вовка Окатов. Впервые в жизни мы видели покойника вблизи: помню, как мы, человек пять, мальчишки и девчонки, подкрадывались к нему, прячась друг за друга. У Концевича-старшего лицо было синим. Это наблюдение оказалось общим и, пожалуй, единственным. Точнее, главным, потому что зачем-то до сих пор помню подошвы его сношенных сандалий и пёстрые носки…
Концевич-младший начал попивать лет с двенадцати. Однако ненавидели мы его за изощрённую, с оттягом, беспощадную жестокость. За унижения, от которых было особенно больно, потому что мы были хоть и маленькими, но уже людьми.
В восемнадцать лет я окончил школу и с ходу поступил в МГУ. За этот подвиг мама разрешила на неделю съездить в Тамбов.
Встречал меня мой тамбовский друг, опять же тёзка – Вова Масеев. Прямо у вагона и – на мопеде! Это ж тогда было так круто, как сейчас на «мерсе».
От вокзала мы весело затарахтели по Интернациональной, а значит, никак не могли миновать мой родной, обожаемый детский двор. Вова прислонил мопед к стеночке за углом, закурил, а я стал ждать Стаса Концевича.
Да, я был уже далеко не малолетка. И рост за метр восемьдесят, и ботинок сорок пятого, и кулаки с мозолями от нескольких лет фанатичного увлечения боксом.
Узнал я его не сразу – сутулый, уже испитой доходяга. Я вышел из-за угла и крикнул: «Иди сюда!» Концевич вздрогнул всем телом, как бывает во сне. Вова сидел на мопеде, курил. Я взял Концевича за шкирку и втащил за угол. «Мужики, вы чего?!» Он не узнал меня, конечно. «Щас буду тебя убивать, падла, мразь! Резать буду!» Я сделал вид, что щупаю в заднем кармане ножик.
Вот тут Концевич струхнул всерьёз. Вова Масеев, наблюдавший за встречей «старых друзей» с изысканным равнодушием, потянул воздух и изумлённо огорчился: «Воняет!»
Я отстранился от Концевича: от него действительно вдруг резко и погано запахло. А он именно в эту секунду с восторгом и прозрел: «Куня, ты, ты, что ли?!»
«Забыл, как мучил нас, фашист?» – уже без всякой злобы сказал я. И замахнулся на него. Он пригнул голову, но ясно было: знает – бить не будут. Миновала, как говорится, оказия.
Мне нечего было сообща вспоминать с паном Концевичем. Моя идея – вернуться в Тамбов и наказать его за муки детства – сейчас, рядом с этим несчастным и больным, обрела вечный покой. Но и долго себя стыдить, заниматься самоедством я не стал.
«Поехали!» Мы сели с моим дорогим другом Масеевым на его великолепного коня и помчались в Пригородный лес к его знакомым девчонкам, пионервожатым. «Вова! – перекрикивал я шум ветра и мотора. – Месть позади! Впереди секс и рок-н-ролл!» – «Точна-а-а-а!» – кричал в ответ Вова.
Шел 1966 год. Карибский кризис остался в прошлом, и все люди, которые должны были умереть, были по-прежнему живы…
Стыд
Долго не решался рассказать об этом. Да и случай, на первый взгляд, простой, были стыдобушки позабористей! Но вот почему-то этот маленький стыд не уходит, подкидывается памятью столько лет, к месту и не к месту, и даже снится иногда, но как-то странно всегда улетает, как бумажный самолётик, в побочные дверки, коридорчики, щели за шкафами и растворяется в ассоциациях и вариантах, как лейтмотив в музыкальной импровизации.
А было, собственно, так. Я впервые заявился гоголем в родной Тамбов после семейного переезда в Москву, где отец пустил карьерные корни. Не тринадцатилетним щенком, каким уезжал, а матёрым москалём, успевшим бурно пережить несколько премьер только что открывшегося Театра на Таганке и бешеные ажитации вокруг начальных международных кинофестивалей 1961, 1963 и 1965 годов! Событие для Москвы – сопоставимое с VI Всемирным фестивалем молодёжи и студентов в 1957-м, приятно оглушившим СССР, как ласковой дубиной, – после ядерной-то зимы сталинского культа, если выражаться языком плаката!