А теперь – по возможности не бестолково и по порядку – о других причинах пятидневного события, пусть и не таких онтологических, но всё же существенных, как ни крути.
Немецкий «не пошёл» у меня с первого урока. Что-то сразу перекосилось внутри, когда учительница сказала: «Наше “да”, ребята, по-немецки звучит, как русское “я”. Если хотите сказать по-немецки “да”, говорите “я”!»
Что значит – «я»? Как нормальный человек может говорить вместо утверждающего «да» – самообозначающее «я»?
И упёрся я лбом в этот немецкий пень, как баран в непреодолимый психологический казус.
А дальше началась чехарда с переходами из начальной школы в школу среднюю, переездом из Тамбова в Москву, что, к несчастью, только отдаляло меня от языка Гёте и Шиллера, сильно тормозя приобщение к европейской культуре. И это при том, что я и так-то для Москвы и московских новеньких одноклассников был дик, как какой-нибудь тунгус и друг степей калмык. В первый раз я заподозрил эту культурную пропасть между нами, когда учительница по химии попросила позвать в класс девочек, хихикавших на лестнице, и я, уже шестиклассник между прочим, выбежал к ним и гаркнул, как водилось в прошлой, тамбовской жизни: «Девки, училка в класс зовёт!» На что они онемели, а самая симпатичная из них, Маша Рябинина, с непередаваемым достоинством ответствовала: «Мы тебе не девки!»
В московской школе № 192 быстро выяснилось, что мои тамбовские четверяки здесь, на Ленинском проспекте Москвы, – тройки, а бывшие тройки тянут тут только на пару и даже на кол! В число моих личных фаворитов по неуспеваемости входил, разумеется, блистательным чемпионом – немецкий. И до кучи алгебра с геометрией. Они требовали систематической долбёжки, а я давно и весьма успешно выпал из учебного ритма, потерял, так сказать, нить Ариадны, брёл во мраке кромешного непонимания, и как вылезти из этой тьмы египетской хотя бы к слабо мерцающим в темноте троякам – не знал на твёрдый пятак!
Папа, папа, зачем ты бодро обещал мне в начале пути помочь по немецкому?!
И зачем вы, немцы, ставите глаголы в самый конец предложения? Как у детективщиков – не дочитаешь до конца, не будешь знать, кто убил! Ни в русском, ни у англичан, ни у французов, как говорят некоторые сведущие люди, нет такого насильничества, такого бюргерского чванства – выслушивай всё или ни хрена не поймёшь!
Вот так и очутился я на философском факультете МГУ! Это был единственный гуманитарный факультет, где во вступительных экзаменах отсутствовал иностранный язык. А немецкий мне было не сдать нигде и ни за что! Ни за что на свете! И папа, тайно разделяя мою языковую идиосинкразию, к тому же прочитал чрезвычайно убедительную лекцию на тему: «Философия – наука всех наук!»
Когда мне удалось поступить на этот удивительный факультет, выяснилось, что на самом факультете, в недрах, так сказать, учебного процесса, мне не отвертеться совершенствовать свой блестящий немецкий и дальше, до выпускных экзаменов включительно! И опять лёг на плечи всей своей непереносимой тяжестью этот волшебный язык Гегеля и Канта, а самое трепетное по тем временам – Маркса и Энгельса!
Честно говоря, поскольку первые три курса я совершенно не задумывался об аспирантуре, беспечно плевал я и на немецкий. И доплевался до того, что меня возненавидела всем своим ожесточившимся сердцем преподаватель дойча, Жижина Нина Николаевна (сокращённо – НиНи). Приблизительно так же возненавидела, как ненавидел её предмет – я! И это была смертельная схватка двух раскалённых минусов, никогда не способных перемножиться, дабы подарить человечеству хотя бы малюсенький плюс!
Когда стало ясно, что Жижина завалит меня на вступительных в аспирантуру (цитирую её полную любви фразу: «У меня ваш Куницын не пройдёт!»), я заметался. Тут-то папа и вспомнил про своё «…с немецким помогу!».
Помощь его выразилась в том, что он опять обратился к своей бывшей преподавательнице немецкого из Академии общественных наук, давно уже ставшей приятельницей мамы и всей нашей семьи, Нине Пантелеймоновне Роговой. Она безуспешно учила немецкому три академических года папу и заметно более успешно учила там же закадычного друга папы Ал. Михайлова, впоследствии известного литературоведа и критика. Дядя Саша Михайлов был галантным джентльменом, при виде Нины Пантелеймоновны он всегда – сначала в академии, а позже у нас дома – говорил на безупречном немецком одну и ту же единственную фразу, которой овладел в совершенстве.
– Meine Lieblingslehrerin! – говорил Александр Алексеевич Михайлов Нине Пантелеймоновне Роговой, что в переводе с немецкого означало: моя любимая учительница! И потому имел по немецкому твёрдый трояк. В отличие от моего простодушного папы, имевшего тоже трояк, но не твёрдый. Сомнительный…
И вот дошла очередь до меня.
Я говорю – опять – потому что Нина Пантелеймоновна уже пыталась однажды вытащить меня из антинемецкой трясины. Перед самым-самым моим поступлением в девятый класс другой школы. Я приезжал к ней на Садово-Кудринскую, 9, в академию, проходил охрану, поднимался на второй этаж, уныло брёл по тёмным бесконечным коридорам, выглядывая через окна во двор.
Там, во дворе, по-прежнему играли в волейбол новенькие аспиранты, как и мой папа в конце 50-х.
Вот так же тогда, в детстве, я наблюдал из этого же окна, как он делает подачу, и мяч взвивается над двором! В моей памяти он до сих пор так и не опустился на землю, этот мяч.
Летом, перед пионерским лагерем, я жил у папы в Москве, мы спали вместе на одной кровати, а рядом на своей кровати спал сосед по комнате, дядя Василий из Владивостока, тоже фронтовик. Через семь лет его зарежут в родном городе, прямо в подъезде. Василий был очень весёлый человек, я запомнил, как тепло он радовался за отца, когда я приезжал. Бегал мне за мороженым на угол, к краснопресненской высотке, показывал из окна академии, в которой одновременно жили и учились, где тут планетарий, а где зоопарк. Ночью, в открытое окно, я и сам слышал, как издалека трубил своим чудо-хоботом слон, как утробно рыкал лев, и его рык докатывался до нашей комнаты, в которой уже давно спали и отец, и дядя Василий и не спал только я, потому что это была Москва, город, о котором все мои тамбовские друзья говорили с придыханием мечты…
Нина Пантелеймоновна ждала меня в своей аудитории. Ей эти занятия были неудобны, она жила под Москвой, в Кучино, и ей ещё предстояло уже в темноте добираться до дома. Но маме всё равно стоило усилий уговорить её брать деньги за уроки. Я же их и привозил Нине Пантелеймоновне, и в том был мне скрытый педагогический намёк – учись не сачкуя, сынок!
Я уже знал про то, что во время войны, ещё до взятия Берлина, Нина Пантелеймоновна проявила личный героизм в разведывательной спецоперации. На фронте она какое-то время работала переводчиком в подчинении у самого Василия Сталина. Знала множество диалектов лучше немцев. И ко всему этому счастью неожиданно прибавилось ещё одно обстоятельство – Нина Пантелеймоновна оказалась поразительно похожей на нашу разведчицу-резидента в Берлине, на которую уже шла охота абвера.
И вот что произошло дальше – вместо настоящей разведчицы Нину Пантелеймоновну сажают на нужный пароход и, ничего не объясняя, говорят, что в случае чего в плен не сдаваться.
Пароход благополучно отчаливает от берега в ночь, плещется за бортом вода, к Нине Пантелеймоновне с обеих сторон борта направляются два господина в шляпах и, как водится, длинных плащах, она стряхивает туфли, вскакивает на борт и, откинув прядь закрученных волос набок, бросается в шипящую тьму реки, тут же щёлкают выстрелы, их гасит ночь, вода, взмахи собственных рук…
Потом, позже, срочно переведённая в другую часть, она поймёт, что её использовали вслепую, спасая другую, «более дорогую» жизнь – ценой жизни ничего не знающей о разведке «подсадной уточки», поскольку никто и подумать не мог, что она спасётся. И будет долго-долго молчать о своём тайном героизме, подписав все бумаги о неразглашении. И расскажет однажды нам этот случай, посмеиваясь над своей наивностью и всё же признаваясь, что плыла на огни, но до конца не верила, что доплывёт.