А с «характером посольским» будет в Лондоне сулить торговые выгоды, в Гааге станет пресекать британское влияние на Голландию, в Германии примет меры, чтобы князья ни прямо, ни косвенно не нарушали договоры о дружбе с Россией.
Еще поручается ему нанимать умельцев разных ремесел и художеств, сноситься с тайными агентами, надзор иметь за покупкой кораблей у голландцев для зарождающегося балтийского флота.
Малых дел у дипломата, почитай, нет, – все дела велики. А помощников нехватка. Попросил посол доверить ему Алексея, – зарекся, получил от звездного брата синяк на память. Инструкции о царевиче молчат, дядю от племянника, – с умыслом или без оного, – отдаляют.
Прости, Петр Алексеич, упорствуешь ты в своевольстве! Неужель не понять тебе, превосходному разумом, где опасность самая страшная твоему делу, благу государства? Не в чужих землях ищи ее, – в собственном сыне!
13
В Москве, возле куракинских палат, работные люди чистили заброшенный колодец.
Окованная железом бадья вытащила на свет, вместе с землей и мусором, человеческие кости, лоскутья одежды и нательный крест на полусгнившей веревке.
Федора Губастова в ту пору в Москве не было, – объезжал вотчины, гонял мужиков на покос. Да и мог ли он помешать? Раньше надлежало глядеть, Вериги с юрода снял, а крест в темноте не заметил.
Напрасно из года в год хоронил юрода, сыпал в колодец все бросовое. Воскрес юрод, царицын гонец. Воистину воскрес для многих, причастных к тайному делу особ.
Княгиня Марья отблагодарила работных людей штофом вина, а потом показала находку Аврааму Лопухину, который надзор за именьем не прекратил и захаживал нередко. Про гонца, забитого насмерть караульщиками, княгиня слыхом не слыхала. Зато боярин о пропавшей цифирной грамоте знал. И с кем она отослана – тоже осведомлен. А крест непростой, чеканный, должно – выделки монастырской. Лопухину пало на ум проверить. И точно – изготовлен во Владимире, при Рождественском монастыре.
Теперь обрели имя сокрытые в колодце останки. Не иначе – Феоктист, беглый лампадник.
– Ты помалкивай пока! – сказал княгине Лопухин. – Сгоряча не пори!
Сидели в саду, угощались холодной бужениной с хреном, ягодным квасом, холодным же. Звенели, кружили слепни.
Вот нечаянная радость, вот управа на Куракина! На нечестивца, изменившего боярству…
– Наболтаешь лишнего – язык отрежут. Шуточки, что ли? Слово и дело государя… Вопрос только – какого государя? А?
Уже не раз облетало Белокаменную известие – век Петра на исходе, царь занедужил крепко, не выживет. Радостное ожидание загоралось в родовых хоромах. Не сегодня-завтра встречать на царство Алексея Петровича. Отпраздновать восшествие его на трон в кремлевском дворце, понеже Москва снова станет градом стольным, столичным. Питербурху – обещает царевич – быть пусту.
Замешкается Петр на этом свете – спровадят. Есть умысел, есть надежные офицеры в войске…
Княгине открывать следует не все. Ей Лопухин отмеривает слова скупо.
– Я Борису зла не хочу. Я не укажу на него… А за других не поручусь.
– Как же быть-то?
– Раскинь карты! Спроси у них!
Вогнал в смущенье, до озноба довел в жаркий день, и потешается. А сейчас наклонился над осой, вцепившейся в кусок мяса.
– Ишь свирепая животина! Ведь тащит, тащит… Уродилась бы с корову – вот бы страху!
Княгиня взмолилась:
– Что же будет-то, милостивец? Разоренье нам… Не этот царь, так Алексей – кругом мы виноваты. Верно ведь? Посоветуй, батюшка!
– Кругом, кругом, – согласился Лопухин добродушно, наблюдая за осой.
Стало быть, поняла верно, Лопухин говорит, – царица наряжала юрода к нему либо, на крайний случай, к Куракину. Колодец – вот он, рядом… Юрод не сам туда прыгнул. Лопухин божится, до него письмо не дошло. Не врет, поди… Говорит, – в Преображенском приказе подозрение пало на Куракина.
– Ты вспомни, княгиня! Бориска при тебе не обмолвился? Намека не бросил?
– Нет же, ей-богу!
– И от меня сховал. И от царевича… Тебя не было дома, ты с попом своим нежилась. Так, кажись?
– Ой, грешно тебе! Тьфу!
– Ладно, я мужа с женой не поссорю. Нет у меня злобы.
А княгиня закрыла лицо ладонями – будто горит оно. Отняла, обнажила спокойную белизну. Ничуть не застыдилась. Лопухин сам бы позарился, да уж больно костлява, локоть что шило…
– А муженек твой уж точно дома сидел. С Федькой, с фаворитом своим…
Оса между тем оторвала волокно от ломтя буженины и, гудя с натугой, надсадно, улетела. Боярин проследовал за ней восхищенным взглядом.
– Авраам Федорыч, я что надумала… Деревни из моего приданого запишу на дочь. Катерине в приданое, значит… Отца разорят, так ее-то авось не тронут. Не тронут же, батюшка?
– Вона! – подивился Лопухин и выдавил смешок. – Деревни бережешь. А мужа не жаль?
– Му-уж… Ему девки голые прислуживают, немки. Без меня сладко.
– Он из всех послов набольший, твой муж, – произнес Лопухин наставительно. – Скоро андреевскую ленту выслужит, если бог позволит. Да, матушка… Позволит ли?
– Так писать деревни?
– Твое хозяйство. Спора нет, если они здесь порешили юрода… И письмо взяли… И «слово и дело» не сказали…
Лопухин бубнил нехотя, прикрыв глаза, словно разомлел от кушанья.
– Петр Алексеич поблажки не даст. Генерал ты, амбашадур или кто – не помилует. Деревни… Впрочем, не к спеху… Сколько Катерине? Мала еще, не доросла до свадьбы.
– А коли Алексей, – спохватилась Марья, недослушав – Тоже не похвалит. Слугу царицы порешили. Ой, господи!
– Тихо ты! – и Авраам притопнул. – Не суйся прежде времени! Кто порешил, тот скажет. Не нам с тобой… На дыбе заговорит, как начнут ломать. Молчи пока! Слышишь?
– Федьку окаянного на дыбу, – отозвалась княгиня и хрустнула пальцами.
– Экой порох! Плесну вот…
Навалился на стол, приподнял кувшин с квасом – узкогорлый, татарский, – покачал над столом, сердясь притворно.
– Враг в доме, Абрам Федорыч.
Будь он холоп, Губастов, – забила бы его, заперла бы в штрафной избе, заморила. Вольный он, вольный, наглая образина… Не Федька ныне, а Федор Андреевич. Вишь как! Сам дьявол надоумил супруга дать ему свободу да поставить управляющим. Обидеть не смей, прогнать не смей! Шныряет везде глазищами…
– Довольно, Федор Андреич, – бормотала княгиня, сплетая пальцы. – Нагулялся на воле…
– Право, окачу!
Лопухин замахнулся кувшином, и голос его окреп, отяжелел, ибо хруст пальцев был ему несносен.
– А с деревнями-то, батюшка… Враз настрочит князю, ирод губастый. Да не по-нашему…
– Черт их унесет, что ли, деревни! – рассердился Лопухин. – Обожди, говорю! Торопыга разбежался, да в яму… Без меня ничего не делай! Себя накажешь, поняла ты?
– Ты-то не выдашь меня?
Боярин встал.
– Уж коли так… Мне не веришь? Тогда я тут не нужен. Вовсе не нужен.
Уйдет, бросит одну… И пускай… Наконец выпала оказия избавиться от губастого, от соглядатая. Отправить его на дыбу, потом кончить с деревнями. У дочери не отнимут, поди…
Но Лопухин высился громадой, и взгляд его давил на плечи, пригибал к земле. А за ним – почудилось, возникло старое боярство, надвинулось молча, осуждающе.
– Прости, милостивец, – выговорила, запинаясь. – Дура я… Прости неразумные мои речи…
14
Губастов возвращался в Москву невеселый. Ладья плыла по реке медленно, Белокаменная пропадала в дымке, только маковки виднелись, висели гроздьями, рдели под солнцем. Век бы ехать, все равно куда…
Жара густая, парная – быть грозе. Рубаха взмокла от пота. Федор снял ее, положил под голову. Постелью ему служит сено, копна сена для княжеских коров, коих ныне пасти в городе негде – пустырей вокруг дома не стало, все застроено.
Авось княгиня у Троицы-Сергия, у архиерея своего. Хорошо бы… При ней в Москве не жизнь. Хоть золото набей в сарай – не угодишь ее светлости.
Давеча привязалась – молоко не годится, полынью отдает. Плевалась, чашку шмякнула об стену. Откуда полынь? То трава степная. Коровы едят сено подмосковное, сладкое.