– Тебе ходить нихт…
Ткнул пальцем в дверь, прибавил строго, потрепав Федькины вихры:
– Абсолют нихт.
За дверь, значит, не сметь. Азовец досады не скрыл, и тогда Корк, путаясь в двух языках, объяснил – таков приказ шведского коменданта.
– Хорош, хорош, – бормотал капитан, словно утешаючи. Девка уволокла его, запрятав под мышкой его голову.
– Хорош, гут, – доносилось, замирая.
Вот и угодил под стражу! Азовец с ненавистью оглядел пределы камбуза – дверь одна, оконце над водой, над клекотом заблудившихся у пристани волн. Короткий день длился нескончаемо.
Настал час обеда. За едой для пленных прислали заику Сигурда, набожного, тихого трезвенника. Сигурд учил новичка своему ремеслу – вязать узлы и всякую снасть. Федор налил ему в ведро похлебки, потом вышел следом. Не повезло, попал на глаза боцману.
– Теруг!
Значит, назад – настолько азовец усвоил голландский. Состроил рожу невинную, продолжал путь, глядя прямо в оспины, реявшие в скупом свете фонаря, будто злая мошкара. Однако поток гортанной ругани пригвоздил к месту. Всерьез заперли, стало быть…
Чего еще ждать? Родилась отчаянная затея – сбежать с корабля, завтра же…
Чу, грохочет таверна, лопается от напившейся матросни! Вообразить можно, ломают ее, растаскивают по бревнышку хрупкое строение. Чего проще – сесть бражничать, подцепить веселую девицу… Они всякую нацию понимают, матросские курвы. Пожить у нее, найти поляка. Денег на неделю-другую хватит. Исполнить дело, наняться на другое судно.
В разгоряченном уме все удавалось на диво. Захваченный своей затеей, азовец не вдруг обернулся к вошедшим.
Капитан Корк – румяный, благодушный, чем-то весьма довольный. С ним незнакомый человек. Венец черных волос, белое темя – человек словно окостенел в поклоне и не разогнулся. Одет опрятно, не по-арестантски – камзол с витыми застежками, с круглой бляхой под горлом. На ней польский орел.
– Битте, – сказал Корк.
Остальное договорил знаками. Федор придвинул табуретку, зачерпнул из котла гущи. Поляк учтиво поблагодарил и сел лишь тогда, когда Корк ушел. Пан Манкевич, дьяк Посольского приказа, ссутулился так, что стал почти горбат.
Помешивая варево, он косился на матроса, склонив голову набок. Азовец не знал, с чего начать. Поляк усмехнулся, припал к столу, принялся есть. Челюсти двигались не спеша, озабоченно. Обчистил тарелку до блеска, положил ложку аккуратно, без стука.
Федька разлепил губы, спросил – не налить ли добавки.
Он еще не офицер, обласканный царем. Его холопья обязанность – услужить этому шляхтичу.
Азовец рад и не рад. Что-то отняли у него. Опасности, созданные в мечтаниях, отступили. Пан Манкевич достает из кармана серебряную коробку, ногтем откидывает крышку, выбирает зубочистку. Вид его говорит: бояться нечего, никто нам не помешает.
– Зовут-то как?
– Майора от гвардии, князя Бориса Куракина денщик Федор.
– Куракина?
– Точно так.
Всплыли в памяти слова князя-боярина: «Услышит, что ты от меня, – поймет». Зубочистка упала на колено, скатилась на пол.
– Куракин, свойственник его величества? Чрезвычайная честь для меня.
– Почтенье от князя, – сказал азовец, следуя наказу. – И от батюшки вашего…
Теперь шляхтич изучал матроса – Федор чувствовал это, хотя видел только кустистые, сведенные брови да плешь. Белизна ее поглощала весь свет от огарка, догоравшего в фонарной клетке без стекол, неотвязно слепила.
– От батюшки?
– Точно так.
Понял пан. Не семейной ради коришпонденции прибыл нарочный от князя.
– Здоров ли он?
– Пан Эльяш, слава те господи, здоров, – доложил азовец.
– Ты был у него?
– Да, мы оба… Уж мы плутали-плутали… Ломимся, ан мимо, – пан Манкевич, да не тот…
– Фольварк цел?
Спрашивает, скупо отсчитывая слова. «Будет проверять», – упреждал князь-боярин.
– Обижается ваш батюшка на Конецпольских. Князь обещал солдат для острастки…
– Бедная Польша! – вздохнул Манкевич. – Все со всеми воюют. Ладно, лясы точить некогда! Я рад, что мою ничтожную персону вспомнили. Сам искал случая…
11
«Первое февраля. День был хороший гораздо, что у нас теплотою так бывает весною в апреле».
На театре показывали оперу «Гильберт д'Амстел» по пиэсе ван ден Вондела, прославленного голландского сочинителя. Борис пошел налегке, меховой плащ оставил на крюке. Действо и пение понравились. Вместе с публикой бил в ладоши, видя, как отважный Герард убивает графа Флорента, мстя за свою изнасилованную жену. Граф умирал натурально, в стенаниях и корчах.
Возвращаясь домой, заметил в верхнем оконце, под коньком, в денщицкой каморке свет. Неужто Федька?.. Вбежал не чуя ног, шагнул через порог и опешил – он ли? Вынув трубку изо рта, скалил зубы незнакомый матрос – лицо обветренное, красное, обросшее кругом.
– Я, князь-боярин, я!
– У, черт кудлатый!
Обнял холопа, потом спохватился и, отстранившись:
– Что так долго?
Пришли бы раньше – угораздила нелегкая напороться на скалу в шхерах. Три дня заколачивали, конопатили. Короткий ответ казался Борису нестерпимо долгим, ждал самого важного известия, ждал, как решения Фортуны.
Победный вид азовца сообщал прежде слов – вернулся малый с удачей.
– Куришь? – проговорил Борис, сдерживая в себе клокотавшую радость. – На улицу погоню курить.
– Гони, князь-боярин.
Манкевич, яко подданный Речи Посполитой, действительно в Вестеросе не стеснен, живет приватно, только из пределов города выйти не волен. Служит он у знатных господ, приставлен учить благородных юношей. Пьет и ест в тех домах, уши не замыкает. Более того, имеет сведения от разных лиц – от других пленных и от иноземцев, пребывающих в Вестеросе.
– Про Хилкова сказывал?
– Князя содержат как в тюрьме, и здоровье у него слабое. Манкевич из своих достатков уделяет.
Перед тем как «Тритону» отплыть, Манкевич прислал через капитана Корка письмо для князя-боярина. Капитан надежен, изъявляет желание и впредь быть полезным царскому величеству.
– Вот… Попачкал маленько… На камбузе, вишь, копоть, – ронял азовец, совал что-то хрусткое, черное, как сажа.
Развертывали оба слежавшуюся, заскорузлую обертку, сажа сыпалась кусками. Ох, губастый, где это он на камбузе ухитрился схоронить? Не спалил…
Написал Манкевич много, мелким старательным почерком приказного, с нажимом на заглавные буквы. По ним видать – вольготно арестанту, водил пером привычно, любуясь парадными литерами, ранжиром в строке.
«Швецию война оглодала. Своего хлеба недостача, а привоза ныне нет, и оттого людям великая тягость».
Ночь напролет вбирал Борис изобилие вестей, хлынувшее на него из обстоятельного, неторопливого донесения Манкевича и из уст Федьки, потрескавшихся от ветра, от морской соли.
«Крестьяне и горожане изъявляют охоту идти в солдаты единственно ради пропитания».
В Лифляндии – житнице Швеции – закрома уж пусты, то же и в Польше, несчастной стране, вынужденной пятый год кормить воюющих. Шведское войско живится теперь токмо Саксонией. Провианта тамошнего, говорят, хватит лишь до весны. Виктория ожидалась скорая, крушение сей надежды вызывает сомнения и ропот.
Простой люд обременен поборами, кои возрастают непрерывно, молодых мужиков в деревне не осталось, отчего беднеет и шляхта. К тому же по закону казна вправе отбирать имение у помещика, задолжавшего ей. Теперь сей закон применяется жестко, землю конфискуют без согласия владеющего.
В Стокгольме дошло до разногласия среди вельмож – составилась партия, требующая заключения мира с царским величеством. Однако господствует пока противная партия, в коей находится сестра Карла Ульрика-Элеонора. Если что случится с королем, престол унаследует она.
Карл пишет принцессе с театра войны часто, беспрестанно в тех письмах хвалится – русские танцуют под его музыку, решительного сражения боятся и в назначенный час, измученные ретирадами, падут на колени. Хвастовство короля оглашается в курантах, дабы побудить народ к дальнейшим жертвам.