11
Из Польши сообщают: паны в Люблине пошумели и разошлись. От Лещинского открещивались, но и пустым трон Речи Посполитой не сочли. Ссылались на то, что Август не прислал сейму формального отречения.
Эх, упущено время! Магнаты на Станислава оглядывались, не на Августа. Возвысил бы папа голос против шведского любимчика, сейм мог бы кончиться иначе.
Тянут, тянут красные шапки. Без малого месяц колдовали, сочиняя ответную грамоту царю. Наконец прожект готов. Но лицо Паулуччи приятности не сулит.
– Весьма огорчительно, – сказал Куракин, одолев словесные вычурности русского перевода. – Насчет Станислава определенности я не нахожу.
– Да, ничего нового для вас. Определенность внесет война. Его святейшество осторожен.
– Выходит, решениями святого отца управляет Марс, – вспылил Борис.
Паулуччи он не стеснялся. Странно ведь – все выразили свое отношение к Станиславу, кроме папы. Его слово громом прокатилось бы по Польше. А молчание папы? Способствует ли оно авторитету Рима!..
– Идите сюда! – перебил Паулуччи.
Он стоял у окна. Через площадь, в сопровождении толпы, лениво брел осел. На нем, лицом к хвосту, сидел, сгорбившись, поджимая длинные ноги, человек в переднике и в колпаке. В него летели тухлые яйца.
– Мясник, – сказал Паулуччи. – Продавал конину вместо говядины или что-нибудь похуже… Я слушаю вас, принчипе.
Борис понял, что его просят поостыть. Но зрелище публичного позора, забавлявшее кардинала, Борису противно. Брызги тухлятины вызывают тошноту.
– Грамота не удовлетворяет и по другой причине – унижает она царя. Суверен великой державы достоин именоваться величеством.
– Здесь сказано – могущественный царь. Этого мало?
– Мало.
– Обычно мы присваиваем величество лишь католическим потентатам, – произнес кардинал вяло. Откинутые ставни впустили солнце в кабинет, и стало жарко.
– Мы не магометане, монсиньоре.
Площадь опустела, только кособокий, хромой старикашка ковылял из всей мочи, силясь догнать шествие.
– Его святейшество не причисляет вас к врагам христианства.
– Спасибо и на том.
– Желательно иметь его величество другом нашей религии. Мы просим разрешить строение католических церквей по всей Московии. На это царь не дал ответа. Некоторые льготы иезуитам…
Посол всплеснул руками:
– Камень, монсиньоре! Откуда взять камень для церквей? На фортификацию не хватает… Вы же не повезете к нам из Рима. Окончим войну – царь позволит и грамоту даст, если от папы и впредь будет доброе расположение. Мы что скажем, то и напишем.
Глаза Паулуччи блеснули лукаво.
– Бог войны и вас сдерживает, дорогой принчипе.
Он отошел от окна, вздохнул, будто сбросил тяжелое бремя.
– Я сказал вам то, что вы услышите от его святейшества. Вы пойдете к нему. Все равно пойдете. О мощи государства он судит по настойчивости дипломатов.
Ставни закрыты. На столике, рядом с письменным столом, – фьяска в оплетке из серебра. Заветная фьяска из потайного места в шкафу, заслоненного книгами.
Питье, приготовляемое монахами в строжайшей тайне, из трав, ведомых им одним, целительное для тела и для духа.
– Попробуйте, принчипе! За здоровье его царского величества! Я был бы рад хоть в малой доле содействовать ему в борьбе против лютеран. Здесь не все разделяют мои чувства, далеко не все…
– Менее всего ваш нунций в Варшаве, – вставил посол.
– Вы сняли у меня это имя с языка, принчипе. Я как раз хотел вам напомнить. Пьоцца распинается перед шведами, лебезит перед Станиславом. Кардинал, посланник папы, ведет себя позорно.
Так, за монастырским бальзамом, прояснилась цель Паулуччи – сместить Пьоццу, самому занять его место. У первого министра тьма завистников, долго ему не усидеть – столкнут. Разумнее уйти по своей воле.
– Вы можете помочь мне, принчипе. Царь недоволен нунцием. Пусть святой отец услышит это из ваших уст. Вы не покривите душой, если скажете, что Пьоцца упал во мнении поляков.
– Охотно, если моя жалоба подействует…
– Не жалуйтесь, принчипе, требуйте! Я со своей стороны не останусь в долгу перед царем, хотя силы мои невелики. Мир несовершенен, принчипе, решают, увы, железо и порох. Державе папской, – прибавил Паулуччи, – не хватает военной силы. Оттого и влияние ее на европейские дела призрачно. Кстати, Московия слишком высоко ценит мнение папы. Оно не поразит громом Станислава. Вы натура неиспорченная, принчипе. Вы верите в могущество справедливого слова.
– Чем же побуждать человека к добру? – возразил Борис – Неужели одному лишь оружию дадим власть?
– У вас благородные чувства, принчипе. Это делает вам честь, конечно…
Нет, размышлял Борис, невозможно допустить, что все доброе в людях погибло. Тогда каким же способом возвратить златой век?
– Благонамеренный политик, – рассуждал между тем Паулуччи, – старается низкие страсти направить к пользе. Иного материала, увы, нет… Хвала нам, принчипе, если мы приручим Марию-Казимиру.
– Боюсь, – сказал Борис, – итог Люблинского сейма отнял у нее кураж.
– Нисколько. Я недавно играл у нее в карты. Есть другое препятствие. Принцы равнодушны. Королева в бешенстве. Она при мне чуть не била Константина. Несчастный не виноват, он упоен Толлой. Смогли бы вы, принчипе, променять подобную женщину на корону, да еще на такую скользкую?
– Нет, – сказал Борис.
12
Минул май, сухой и жаркий, выпив Тибр почти до дна. Заполыхал июнь, угрожая превратить город в каменную пустыню. В часы сиесты Рим замирал, поверженный цепким сном, и только фонтаны звенели на безлюдных площадях. Жизнь пробуждалась под вечер, извещая о себе сухим треском открывающихся ставен.
Ответную грамоту царю красные шапки переписали, да любезнее она не стала – все та же уклончивость. Свидания с папой ничего не меняют.
Когда Борис поднялся, поцеловав туфлю, голова у него закружилась – до того душно во дворце. Услужливые опахала взбивали зной, от махальщиков несло потом. Папа, белевший лицом в полумраке, казалось, едва дышал.
Уже изволит именовать царя величеством, но только устно. На словах – альянс полный, по всем статьям. И протест против нунция Пьоццы святой отец выслушал с участием.
Добиваться ли письменных уверений? Посол запрашивал Москву, отклика не получил.
Досадой Борис делился с дневником:
«Что было должно дать мне знать от нашего двора о делах тех, которые подлежат к здешнему двору, и не дано знать ничего».
А нужны известия о самом важном – о положении на театруме войны. Газетта часто врет, а слухи и вовсе лживы. Стороной, от дипломатов, Борис узнал, что шведы, вопреки предсказаниям, все еще сидят в Саксонии.
Оттого ли молчит Москва, что сказать нечего? Мол, новых инструкций нет, наблюдай за погодой политической, допекай кардиналов, папу, мотайся между Квириналом и палаццо Одескальки!
А помнят ли в Посольском приказе, что кардиналов восемнадцать особ и визиты надо отдавать, никого не пропуская, и не с пустыми руками? Запас соболей, бобров, куниц надо бы пополнить.
Как не пойти, например, к дону Альбано? А с чем? Одного хвоста мало, на смех поднимут. «Той чести никому не чинится, кто бы мог иметь к себе визиту от племянника папы».
Тают меха, тают и казенные деньги. Содержать дом, принимать гостей не дешево. Карманы выворачивай, а блюди реноме, хоть ты и «без характеру». Губастову послан приказ: хлеб свежего обмолота в амбарах не квасить, цену не высиживать, везти на торг.
«Везде смотреть и собирать деньги», – повторяет князь-боярин. Кого из послов ни опросишь, никому не хватает жалованья. Самое меньшее – две тысячи ефимков должен выжать Губастов.
В том же пакете – письмо детям.
«Князь Александр Борисович здравствуй и с сестрою! Зело радуюсь, что учитесь, токмо соболезную, что не говорите по-немецки. Уже время немалое, требует то малого прилежания, а не лености. А паче меня веселит, что умеете танцевать».