На обратном пути, в Голландии, посол соблазнял и тамошних купцов русскими товарами. Проверил поставки изразцов для Санктпитербурха. В Лейдене навестил сына, похвалил за хорошие успехи.
– Вижу, растет помощник мне… Я первый в роду дипломат, но авось не последний.
Фортуна, благосклонная к России на севере, лишила милости на юге, – султан, побуждаемый Карлом, англичанами, французами, нарушил мир. В июле русская армия, перешедшая через Прут, изнуренная степной жарой и безводьем, очутилась по вине фальшивого союзника, молдавского господаря, в ловушке, в кольце огромных турецких полчищ. Царю и Екатерине, не разлучавшейся с ним в походах, грозил плен. Пришлось подписать капитуляцию, отдать султану Азов, низовья Днепра.
Целебная вода Карлсбада не унесла всю горечь поражения, не долечила усилившееся нездоровье царя. В Торгау он явился непривычно угрюмый и словно постаревший. Не стало того свадебного обер-маршала, который в Санктпитербурхе ошеломлял гостей потешными выдумками.
– Одно хорошо, – сказал Куракину генерал Яков Брюс, – мы избавлены здесь от мерзкого зрелища танцующих уродцев и от безмерного пьянства.
Брюс – старый приятель, славный рубака и чернокнижник. Так их всех прозвали в Москве – членов общества Нептуна, собиравшихся у телескопа в Сухаревой башне, куда Бориса по незрелости лет не допускали.
– Герцогу и так куда какой почет, – молвил Борис хмуро. – Вольфенбюттель теперь надуется, как та лягушка в басне Езопа.
Царевича женят по-домашнему. Окна замкового костела прикрыты, – свет ложится на аналой, на мантию священника, на публику узкими золотыми галунами. Лицо царя, держащего венец над сыном, в тени, Куракин напрягает зрение. Алексей опустил голову, невеста же смело, почти не мигая, подставила лицо свету.
Священнослужитель обращается к царевичу по-русски, «да» звучит из уст Алексея глухо, с затаенной досадой. В немецком митрополит нетверд, его выговор забавляет дочь Вельфов, ее губы насмешливо дрожат.
А царь настроился радостно, – слышно, Шарлотта понравилась ему и наружностью и обхождением.
Недолгое, через тусклые нежилые покои, в гулкой толще величавого строенья, шествие к столу. Шлейф новобрачной несут три придворные дамы, ведет ее герцог Антон-Ульрих, сочащийся помадой и духами, бесконечно довольный. Куракин, протиснувшись к Брюсу, рассказывает ему про архитекта и механика Шлютера, – Яков уезжает в Германию, так не мешало бы, доложив царю, пригласить знаменитого искусника на русскую службу. Потом Бориса окликнул Меншиков и задержал, – не терпится ему узнать, готова ли последняя партия изразцов да красиво ли исполнены.
В итоге Куракин замешкался, и, когда вошел в парадный зал, место, подобающее его чину, было занято. И кем же?
– Извини, – сказал Брюс и смущенно встал. – Царь меня посадил.
Правда, он потомок шотландских королей, но царь не о том думал, а верно, решил принизить посла… Поддался недоброжелателям…
Борис невольно вспомнил Фризендорфа, вспыхнул. Но не ссориться же с Брюсом, нисколько не виноватым.
– Сиди! – махнул рукой Борис. – Все равно ведь…
Веселья на этой свадьбе нет, откуда ни гляди. Брюс как будто понял недосказанное и, потоптавшись огорченно, сел.
«Ниже всех сидел и являл лицо недовольное», – написал Борис о себе после торжества. Нарочно, в каком-то неодолимом отчаянии, казня себя неизвестно за что, поместился в конце стола. Очнулись давние супостаты – меланхолия и гипохондрия.
В зале горят свечи, лучистый осенний день заслонен зеркалами, вставленными в окна. Борису все видится как бы в сером, вязком тумане. Издали мелькнула кривая усмешка Василия Долгорукова, – не он ли, завистник, змеиная душа, исхитрился, лишил места? Алексей и Шарлотта – за малым столом, на помосте, под балдахином – тонули в тумане совершенно.
К блюдам Борис едва притрагивался, в танцах не участвовал. Событие сохранилось в памяти отрывочно. Брюс показал другу поджарого немца, сутулого, в большом, мелко завитом парике и сказал, что это Лейбниц. Ученый беседовал с царем, затем попал в круг любопытных.
– Я приехал, – донеслось до Куракина, – чтобы познакомиться с его царским величеством.
Бориса представили Екатерине, – он говорил политесы, вскидывая глаза, царица возвышалась над ним мощно, громадой обильных, жарких телес, распиравших платье.
– Она сильнее любого мужика, – рассказал Меншиков. – Только царю уступит. Он ей свой жезл дал, на спор… «Удержишь, Катеринушка, вытянутой рукой?» Все чуть не попадали…
Меншиков тараторил, искал, чем приободрить князя. Иногда скороговорка неслась где-то мимо слуха. Неспроста удостоил вниманием… Причина – изразцы, дорогое голландское изделие. Дались же они… Верно, себе урвать задумал… Лапы у Алексашки, слыхать, загребущие. Выпросил именье в Польше, у союзного магната, вызвал царский гнев. Ништо ему, как с гуся вода…
Бойкость светлейшего, беспечный тон, белки глаз в непрерывном движении тяготили Куракина. От музыки, от шарканья ног по паркету разболелась голова. Пляшут, что им тут до Алексея?
А Меншиков не унимался:
– Немочка с коготками… Расцарапает морду Фроське… Куранты там, в заграницах, не гласят про нее? Слава те господи, не разнюхали еще! Кто? Дворовая девка Никифора Вяземского, учителя. Да, грешен твой Алеша-святоша.
И, понизив голос до шепота:
– Дай бог веку Петру Алексеичу. Не повезло ему с сыном, чужой он, чужой.
– Пуще бы не озлобился…
– Ночь покажет… Вот отведут их в спальню… Ночь, она умнее дня бывает…
Обронил смешок, подмигнул.
– Не поможет немка, – вздохнул Борис. – Раньше бы… Раньше бы внушали государю. Алексея попы пестовали, ровно подкидыша. Боялись мы… Боялись в семейные дела мешаться.
Невелик был толк от наставников, – Гюйсена взяли поздно. Еще меньше – от шалой московской кумпании. А в Дрездене кто опекал царевича? Из фамилии Трубецких послали глупейшего.
– Я князь Трубецкой. Ш-ш-ш! Никому, заклинаю вас!..
Одна и та же шутка, на весь вечер, каждому. Уже третий раз потчует ею Бориса.
К Алексею Борис не подошел, – расстояние в десяток шагов стало неодолимо. Преградой возникло чувство вины перед племянником, растравленное гипохондрией и меланхолией. Шарлотта, та кивнула, удостоила беседы. Сказала, что царь с ней и с дедушкой ласков, что этот замок для нее почти родной и что люди кругом оказались вполне приличные.
– Я согласна ездить с мужем, – щебетала она. – Царь не даст нам обрастать жиром. Сам такой непоседа…
Предусмотрительный дедушка заказал ей в Брауншвейге, у первостепенных мастеров-каретников, редкостный экипаж, легко разбирающийся на части. Его можно перестроить к зиме и к лету, укрыть и распахнуть.
– Мы все в дороге, – вырвалось у Куракина. – Вся Россия в дороге, принцесса.
Не пробило двенадцати, а торжество закончилось. Царь первый покинул зал и ушел почивать, благословив молодых. Борису запомнилось, как он перекрестил их – широко, властно, уверенный в своем всемогуществе, в своей самодержавной правоте.
Все же над амором суверены не властны…
Сладостны ли были первые ночи новобрачных, неведомо, – только Алексей через четыре дня отбыл в Торн запасать продовольствие для русских войск, направляемых в Померанию. Отсрочки у отца не испрашивал.
И Борис не засиделся в Торгау.
Испанская война кончалась. Сквозь пороховой дым, окутавший запад Европы, забрезжил мир. «Уже Англия с Францией доброе согласие к миру учинили, – напишет Куракин в заветной тетради, – и место к съезду назначено – Утрехт».
И вскоре, на следующей странице:
«И дана была великого дела инструкция – предложение чинить союзным, чтобы им, союзным, не мешаться в дела войны северной».
Инструкция ему – Борису Куракину, пока лишь полуполковнику от гвардии, но в скором времени и генерал-майору статской службы, послу отныне не простому, а полномочному, с которым даже многоопытному Матвееву надлежит советоваться и ничего без совета не предпринимать.
В течение целого года будет Куракин наезжать в Утрехт на конгресс «без характера» как наблюдатель, особливое имея попечение обезвреживать козни Англии, «которая никогда не похочет видеть в разорении и бессилии корону шведскую».