Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Чуть раньше, в феврале 1929 года (напомним, что это был год великого и страшного перелома), Эйзенштейн, словно не чувствуя перемен к худшему, заявляет, что сталинский соцреализм продолжает авангард. То есть трактует его как яркий пример некой постмодернистской игры — отнюдь не отрешённой от исторической реальности. Напротив, он как бы гласит эту реальность.

Фильм Эйзенштейна изо всех сил демонстрирует эту странную, своеобразную и временами даже заразительную живость. И эту живость явно следует отнести за счёт уникально-дерзкого сочетания-столкновения контрастов. Смысловых, тональных, надуманных, небывалых... и даже цветовых противоположностей. Да, в чём и впрямь было не отказать этому фильму, то в его дерзкой своебычности. Той самой, что худо-бедно делает фильм весёлой утопией, похожей на какую-то полуфантазийную правду. В итоге фильм выглядит некой прожектёрской феерией. Несбыточной, утопичной мечтой — по соседству с былью. Конечно, Эйзенштейн, патетически рисуя молочные реки и прочие «изобилия», создавал очередной миф. Но миф, как известно, связан с идеологией, которая хочет выглядеть реальной правдой. И отчасти даже спекулирует на правде.

Миф, созданный Эйзенштейном, не был пригоден к тоталитарной идеологии сталинского толка. Он был даже враждебен ей. Этот миф вообще получился сильно надуманным, и масса — от города до деревни, — которой он был адресован, отреагировала на него или сдержанно, или вообще никак. К счастью, эта полузабавная и полунадуманная фантазия была столь не ко времени (в первую очередь для самого Сталина), что удостоилась лишь снисходительной критики. Хотя в тогдашних условиях повсеместного поиска врагов и на него наскакивали неуёмные критики, требуя запрета «вредительского» (хотя и не законченного ещё) фильма.

В апреле 1929-го стараниями старого большевика Михаила Кедрова состоялся исторический визит Эйзенштейна и Александрова в Кремль — к вождю советского народа. Сталин любил (и отнюдь не всегда наедине) встречаться с известными режиссёрами, излагая им свою генеральную линию. Приём оказался не совсем дружелюбным — на первый взгляд. Соратники вождя с ходу ополчились на режиссёра, стали обвинять его во вранье, в демонстрации нищеты и убожества — сам же Сталин миролюбиво обрывал их, защищая право художника видеть жизнь по-своему и трактовать по-своему. Словом, играл роль гуманиста и покровителя искусств. Но, конечно, ни о какой «Генеральной линии» речи быть не могло: теперь «генеральной линией» должны были стать колхозы. Теперь фильм должен был называться скромно и, пожалуй, точнее: «Старое и новое». И по сути как бы закрыть себя. (Запомним эту прямую подсказку вождя!)

Дальше у Эйзенштейна было нечто стихийное, суматошное и сумасшедшее: злосчастные Штаты, злосчастная Мексика, злосчастный «Бежин луг». И лишь дважды по-сталински безошибочные, осмотрительные, полудетски обыденные «Александр Невский» и «Иван Грозный» (первая серия). А потом — отчаянно-дерзкий финал: вторая серия «Ивана Грозного»! Этот злой, дерзкий, насмешливый — отчасти и невольный — плевок в адрес сталинизма.

...Трудно не обратить внимания на схожесть многих гениальных озарений Эйзенштейна с гениальной комедией Александра Медведкина «Счастье» (вышла в 1935 году). Этот потешный и горький сказ о бедолаге-крестьянине, вечном пасынке российской жизни, явно перекликался с гротесками и трюками, с ядовитым антуражем Эйзенштейна. Недаром Сергей Михайлович сразу почувствовал сродство с комедией Медведкина и с таким восторгом отозвался о нём: «Я рад тому, что Медведки и разрешил проблему нашего юмора так же, как если бы картину снял и сделал бы я сам...»

Вряд ли кто-то рискнёт оспорить, что создатель гениального «Счастья» был человеком неглупым, но... недалёким. Он был житейски лукав, остёр, но далёк от политических исканий. Он никогда не рожал архизавиральных теорий, не мог похвастать широким драматическим кругозором, и в то же время бывал смел (порой даже дерзок) в своих скромных, но справедливых притязаниях. Он по-детски верил в советскую власть и в непременную победу коммунизма, и, конечно, его «Счастье» было исполнено праведного большевистского пафоса и пело славу колхозному строю. Но...

Вся загвоздка состояла в том, что Медведкин был избыточно наделён смеховым, скоморошески-балаганным видением жизни, редким даром дрозда-пересмешника. И часто не ведал меры в своём озорстве и синеблузном азарте. И это — единственно это! — отличало его от Эйзенштейна. (У того практически не было истинно лубочного, стихийно-фольклорного наигрыша. Его шутейность была сугубо интеллигентской).

Главным героем фильма был шут и слабак — личность почти фольклорная, потешная, но была при нём и главная спутница — дюжая, терпеливая красавица, настоящая Василиса Премудрая. Она-то и спасла, и сохранила, и по-свойски вознесла наверх любимого мужа, как и было ей положено. Я знаю, что отдельные горе-критики пытались запретить и этот фильм как «исторически неуместный» — что было, в сущности, относительной правдой. Если бы, по несчастью, этот фильм был уничтожен, что по тем временам было вполне возможно, престиж Медведкина оказался бы куда скромнее — ни «Чудесница», ни «Новая Москва», ни тем более документальные его фильмы не явили столь громогласного эффекта. Долговременного успеха они, во всяком случае, не имели.

(Похожий успех такого рода имел Медведкин сорок лет спустя во Франции, где он оказался в кумирах передовой, то есть красной — прокоммунистической — кинодокументалистики. Он был некогда — в годы русской революции — основателем знаменитого «Кино-поезда», и французские леваки с ходу и громогласно признали эту идею гениальной).

Но главный, едва ли не мистический успех в его биографии всё же свершился. Тогда «Счастье» всё же — хотя и не без труда — сумело пробиться на экран и удостоиться зрительского одобрения. И более того весомейшей хвалы самого Эйзенштейна. 15 марта 1935 года в газете «Московский экран» появилась небольшая статья под названием «Счастье». Эта хвалебная статейка была, в сущности, просто-напросто неплохим пересказом фильма (и даже не была удостоена имени автора пересказа). А рядышком под именем некоего Е. К. была другая статья — о первом Московском кинофестивале. Это был не только наш первый кинофестиваль, но и сразу же всемирный. В составе жюри кроме всякого начальства было три режиссёра: Эйзенштейн, Довженко и Пудовкин (каков подбор!). Первая премия досталась трём ленинградским фильмам: «Чапаев», «Юность Максима», «Крестьяне». Две другие премии получили «Последний миллиардер» Рене Клера и популярный мультипликатор Уолт Дисней. И не было ни малейшего намёка на великое «Счастье».

Кстати, контролировал этот кинофестиваль лично Сталин.

Что же дальше? Конец 1920-х и начало 1930-х годов явили себя в советском кино в выжидательный, чуть-чуть растерянный период. Подтекстом этого было полуосознанное желание сделать новый решительный исторический шаг, продолжающий великую — но незавершённую, как тогда казалось многим — революцию. Я уже говорил о желании главных режиссёров двадцатых годов — не всегда осознанном и открытом — ответить на роковой вопрос: «Что же дальше?» А дальше был переход от немого кино к звуковому, который сразу, как по команде, совершили ведущие советские режиссёры.

В одном своём мемуарном тексте Всеволод Пудовкин писал: «С “Потомком Чингис-хана” немое кино ушло для меня в прошлое. Появился звук, нужно было привыкнуть к нему, почувствовать себя таким же свободным в поисках формы для выражения мысли, каким я чувствовал себя, работая с подвижным и лёгким немым аппаратом».

Пудовкина этот вопрос застал внезапно, и он, увы, ответил на него торопливо и растерянно. Физически нездоровый, он спешно выбрал сомнительного сценариста Александра Ржешевского и создал крайне неряшливый фильм о вечной дружбе трёх боевых товарищей — бывших красных командиров. Он лобово, даже отчасти неряшливо «обновил» стилистику сюжета. Обновил монтажно и довольно грубо, пытаясь одновременно создать — как бы подчеркнуть — некий банальный, пустой, едва ли не нарочито неуклюжий любовный роман. Фильм, получивший столь же пустое название «Простой случай», делался в течение двух с лишним лет (1929— 1930).

64
{"b":"744534","o":1}