После севастопольского и других успехов Гончаров стал страстным патриотом ханжонковской фирмы. Изо всех сил старался быть полезным. Азартно участвовал во всех делах, во всех серьёзных и праздничных начинаниях. Часто бывал незаменимой душой общества.
Летом 1915 года он получил отпуск и уехал в Крым — отдохнуть и подлечиться. Ханжонков дал ему принципиальное согласие на любую бытовую, салонную, скромную — как говорится, житейскую — постановку. Гончаров очень радовался такой возможности, стал искать тему... и вдруг утром 23 июля его нашли мёртвым в постели. На груди у него была раскрытая книжечка Карамзина «Бедная Лиза».
На похороны его собралась вся кинематографическая Москва. Самый большой венок от Ханжонкова гласил: «ВЕЧНАЯ И ДОБРАЯ ПАМЯТЬ ПЕРВОМУ РУССКОМУ КИНОРЕЖИССЁРУ».
...Я ничего не придумал: именно «Бедная Лиза» оказалась в роковой час на груди Гончарова. Вряд ли кто из тогдашних друзей-приятелей режиссёра всерьёз задумался о таком многозначительном факте. Вполне вероятно, что Гончаров раздумывал над этой книжкой, собираясь создать из повести очередную киноленту. Но самое, по мне, удивительное то, что именно эта повесть оказалась перед смертью в руках первого русского кинорежиссёра — невольно подтвердив свой многозначный и вековечный смысл.
Жаль, что эта мимолётная, но символическая деталь прошла мимо киноведа Ней Марковны Зоркой. Она подробно и точно описала, что «из всех литературных источников сюжета обольщения» легко назвать самый давний в отечественной литературе — хронологически первый. Это как раз «Бедная Лиза», повесть Карамзина (1792 год). «В сентиментальной чувствительной истории крестьянки Лизы, полюбившей неровню, легкомысленного барина Эраста, и смертью заплатившей за краткие дни счастья, контур этого сюжета прочерчен ясной, чистой линией. И в героинях многих и многих фильмов 10-х годов сквозь пошлые черты жриц любви, проституток, фигуристок, циркачек и “соблазнённых девушек низкого звания” всё же просматривался далёкий и нежный облик Лизы».
И далее: «Сама ориентация сюжета на женский характер и горькую женскую судьбу типична для русской национальной традиции... где олицетворением лучших свойств души народной всегда является женщина... Образ покинутой жены, как утверждают фольклористы-историки, — едва ли не самый древний образ русской волшебной сказки».
Этот сказочный пример невольно провоцирует мой интерес к тем лицам, которым выпало уже в начале десятых годов прошлого века создавать одну из первых — видимых лишь в газетно-журнальной хронике — и тем не менее непременных, как бы изначальных форм кинозрелища. Форм литературных, авторски простодушных и совсем не крикливых.
Вспомним ещё раз первый русский фильм «Понизовая вольница». Откуда взялась у Гончарова идея добавить к оригинальной песне «Из-за острова на стрежень» свою наглядную «добавку» в виде подменного письма? Ответ прост: из стихийного ощущения, что кинозрелище — не песня, не стих и не роман в чистом виде. Ближе всего к нему сюжетная пантомима, рассказ, где слова поясняются (или заменяются) действием. И значит, нужно подумать про какую-то завлекательную наглядность. И эту историю — фальшивое письмо! — надо было не только показать на экране, но и рекламно рассказать о ней почтеннейшей публике.
Вот так примерно и родились — стали рождаться в киножурналах — краткие предисловия (а заодно и послесловия) к фильмам, отдалённо напоминающие и рекламу, и небольшое увлекательное либретто. Жанр был на первый взгляд почти ненужный, но широкая публика узнавала из него какие-то факты, которые затем передавались из уст в уста: в соседских разговорах, в кутёжной болтовне, где-то на рынке, в бане, в пивной, в ресторации, в гостях. Эта устная болтовня, как ни крути, была отнюдь не малозначительной, добавляя кино и престижа, и известности.
Но постепенно вокруг кино рождались и тексты, куда более близкие к литературе, чем невзыскательный пересказ содержания фильмов. Речь идёт о киносценариях, которые вскоре стали являть себя и требовали какой-то фиксации. Рассказывали, что эти прототипы (нечто вроде либретто) часто писались на... манжетах. Сей исторический факт мы, юные вгиковцы, узнали одними из первых. Сценарий на манжете — здорово! Никто, конечно, не принимал это за чистую монету. Было понятно, что «манжетный» сценарий — дело случая. Осенило человека в гостях, в ресторане, а то и вовсе на ходу — пришёл в голову удачный сюжет и раз-два, запись готова. Да и что такое эти самые манжеты? Целлулоидных (заграничных) манжет у нас тогда не носили, они делались из ткани, и удобнее всего было писать на них простым карандашом.
Кстати, многие ветераны нашего кино вспоминали, что работали порой вообще без сценария, хотя предварительная запись идеи практиковалась практически всеми, и результат этой записи был довольно чётким. Тут пробовались разные, порой витиеватые именования: «синопсис» (краткое обозрение событий), «сценариус», «сценарио», чуть позднее «пьеса для кинематографа», «кинопьеска», «киноминиатюра» и т. д.
Но форма этого «либретто» была простой и не только самой ходкой — в известном смысле она была обязательной. Обязательной для всех: от Брешко-Брешковского до Льва Толстого. Более того, легко предположить, что Льву Толстому, и здесь оказавшемуся в первых рядах (по сути, он был одним из первых писателей, согласившихся творить для экрана!), весьма импонировала эта форма. Импонировала именно своей краткостью и простодушием — общепонятностью. Это было очень похоже на то, к чему он стремился в своих рассказах для народа, для сельских школ. В своих, так сказать, просветительских опусах.
Алексей Амфитеатров, позднее ставший одним из первых наших сценаристов, точно подметил эту характерность толстовского письма и заодно обманчивость этого с виду простого жанра: «Написать пьесу для кинематографа — не такая уж лёгкая штука. Я, например, с трудом представляю, как подобные пьесы пишутся, и не сумел бы за них взяться. Всё равно, как за программу балета... А вот Толстой несомненно умел. “Первый винокур”, “Живой труп”, “Свет во тьме светит” — всё это упрощённое донельзя действие... будто по предчувствию рассчитанное на кинематографическую быстроту механически мигающей сцены».
Конечно, Амфитеатров имеет в виду некую идеальную форму воплощения этого жанра, — ту гениальную простоту, которая, будучи лишена надуманных фантазий, воображалась великому классику (а заодно и Амфитеатрову, и Бунину, и Андрееву) идеальным кинематографическим чтивом — с его наглядностью, с его простодушием... Хотя представления эти, по идее вполне справедливые, оказались на практике частным случаем. Кинематограф стремился к простоте, но фактически она была несколько сложнее, хитрее, лукавее... конфликтнее.
Но будем всё же объективны. За полтора-два ранних десятилетия сценарная форма познала стабильные и весьма позитивные перемены. И долго, вплоть до революции, поддерживала эту форму в газетах и журналах, не говоря уже о фильмах.
Теперь, объективности ради, заметим, что даже эти безымянные — но вполне художественные — рекламно-описательные наброски в большинстве своём не были безыскусны. Об этом мы можем судить по наличию их во множестве интересных и солидных киножурналов. В журнале «Проэктор» (как и в других) они именовались «Описаниями картин» и сочинялись, как правило, совсем не случайными людьми, а теми же журналистами или начинающими писателями. Часто такие описания удивляют краткостью, а часто многословной литературностью (литературщиной — и отнюдь не в самом плохом смысле). Так что подчас невольно подозреваешь в этих описаниях руку едва ли не самих создателей этих фильмов — например:
«Злые духи — это страсти, которые владеют нами. И воистину дьяволом является для окружающих человек, который умеет разбудить в душе дремлющего зверя. Таким дьяволом, подлинным злым духом для Вари Трапезниковой явился молодой учёный Леонид Чагин. Он мучил её, забавляясь странной влюблённостью Вари, играя девушкой, как пешкой...» (Это примерно третья часть либретто. Ничего не скажешь — культурно!)