Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Конечно же мать Елизаветы, баденская принцесса Амалия, всполошилась.

Нет-нет, только не это. Нельзя давать волю своим чувствам, нужно продолжать служить России, её сан, её титул сделали её величайшей из владетельных особ мира — неужели поддастся она своим чувствам и добровольно отдаст этот титул?

Словом, мать привела столько причин, что Елизавета лишь грустно усмехалась, — никому нет дела до её несчастливой семейной жизни, все видят только ослепительный венец на её голове.

Но ведь она человек, она тоже хочет быть счастливой, иметь рядом любимого человека, она хочет быть просто женщиной, и её вовсе не ослепляет блеск её короны.

Может быть, у неё просто нет никакого честолюбия? Нет, есть, она — русская императрица, она гордится этим титулом, но какой же дорогой ценой покупается это сияние, какой же нужно быть растоптанной и униженной в своём человеческом достоинстве, чтобы молчать, терпеть, страдать в одиночку...

Елизавета снова и снова разбиралась в себе, в своих чувствах, нашла, что лучше было бы, если бы она не любила Александра.

О, тогда с лёгким сердцем завела бы она себе фаворита, как и он фаворитку, тогда она безболезненно взяла бы к себе в поклонники из этих многих, что прожигают её своими взглядами...

И понимала: Александр — это её крест, её растоптанная молодость, её любовь, униженная и убиваемая ежедневно и всё-таки живая, скорбная, восстающая каждую минуту.

Нет, не решится она уехать от него, нет, не сможет она жить вдали от него. Только бы видеть его лицо, голубые навыкате глаза, маленький пунцовый рот, ранние залысины!

Она знала его наизусть, она никогда не курила ему фимиам, никогда не пыталась обольщать его блеском комплиментов и похвал. Она слишком трезво оценивала все его поступки, она знала его слишком хорошо.

И всё-таки любила — до боли, до жестокой сердечной боли.

Никто не был нужен ей, брошенной, оставленной жене, никто не смог бы заменить ей Александра — слабого, нередко безвольного, нерешительного, глуховатого.

Она любила его, как любят беззащитное животное, понимала всю его ранимость, словно бы она была его матерью, а он — её ребёнком...

«Дорогая, любимая мамочка, — писала она матери, — какой тяжёлый для меня день! Пусть он станет последним в числе себе подобных и пошлёт мне утешение в связи с такими тяжёлыми потерями!

Уже несколько дней чувствую моральную и физическую усталость, восстанавливая в памяти все те страшные события почти час за часом. Картина эта (смерть второй дочери. — Прим. авт.) живо представляется в моём воображении, будто вновь подвергаюсь тяжёлому испытанию, которое пронесу через всю оставшуюся жизнь...

Ко всему этому присоединилось и вчерашнее неприятное известие относительно Австрии (свадьба Наполеона с Марией-Луизой Австрийской и его победы в Австрии. — Прим. авт.), можно только посочувствовать!

Он понимает своё положение! Не всем смертным дано устраивать свою судьбу: не он осуществил этот раздел! Но как только мне стало понятно, как он несчастен, я вновь привязалась к нему всем теплом моего сердца, поскольку поступила бы так же в любой другой момент и из чувства долга, и по любви: нужно забыть мои претензии к нему и разделить с ним его судьбу, какой бы она ни была. По крайней мере, я смогу быть ему полезной!

Это сочетание различных, но одинаково тяжёлых чувств буквально обрушилось на меня вчера вечером. А сегодня утром, поднявшись рано, я побывала в Невском соборе, рядом с моими детьми.

Совершенно одинаковые памятники им в настоящее время закончены. Это гранитный пьедестал, достигающий груди, на котором два маленьких ангела держат нимб из этого же металла, а в середине нимба изображение, находившееся ранее на стене.

На пьедестале только бронзовая надпись с их именами и датами рождения и смерти. Серебряный ангел с пальмовой ветвью в одной руке поддерживает лампаду над изображением другой рукой.

Для меня является утешением сознавать и видеть, что в том месте, где покоятся оба моих ребёнка, всё красиво — должна признаться, что это человеческая слабость, но поскольку мы остаёмся в этом мире, то приговорены к подчинению своим чувствам.

Мне хотелось бы осыпать эту церковь дарами. Увы! Бог мой, она и так содержит всё, что было самым дорогим для меня на свете!

Все бриллианты, которые были у Лизоньки, я использовала для декорирования ваз и принадлежностей, необходимых для причастия. Когда мои финансы позволят, бриллианты Марии, или, лучше, Машхен — таковым было данное мной её ласкательное имя, — лежащие пока нетронутыми, отдам на обложку Библии, в ту же церковь...

Не кажется ли всё это Вам, дорогая матушка, ханжеством, поскольку в Вашей протестантской религии не существует таких обычаев и Вы не придаёте им значения? Прошу Вас, не думайте, что подобными поступками я хочу вознестись на небо или получить отпущение грехов!

Оба моих ребёнка имели довольно значительный капитал, помещённый в ломбард. Император Александр завладел средствами старшей дочери некоторое время спустя после её смерти, поскольку, вступая на трон, сильно нуждался в деньгах.

У него были на это все права...

Капиталы же Лизоньки, ещё более внушительные, которые определила я, мне хотелось бы потратить с большей пользой, чтобы, обессмертить имя этого дорогого для России ребёнка. То есть оставить этот капитал навечно там, куда он положен, а на получаемые проценты, возрастающие с каждым годом, содержать несколько пансионерок (как в Москве, так и здесь, в Петербурге) в учреждениях, носящих имя Лизиньки. Начало этому положено уже в прошлом году, и находящиеся там дети, а я старалась отобрать самых обездоленных, вызывают во мне особый интерес».

Елизавета понимала, что постоянная меланхолия не должна быть её уделом, отлично сознавала, что ей, замкнувшейся в гордом одиночестве, в печали и горести, нельзя совладать с чувством долга и обязанностей, и как же она досадовала, что нет рядом её царственной бабушки, Екатерины Второй, удивительной женщины, о которой она вспоминала часто и с большим сожалением!..

«Откуда же, дорогая мамочка, у Вас постоянная бессонница? Нет ли тут моральных причин?

По этому поводу вспоминаются мне слова, сказанные ещё императрицей Екатериной и тысячу раз проверенные мною на собственном опыте, что беспокойства, а не печаль мешают уснуть. Как сейчас помню день и место, где я услышала это, и продолжение разговора: кто-то сказал, что спрашивать моего мнения в этом случае не следует, поскольку в шестнадцать лет ничто не нарушает сон, и что, вероятно, я ещё не знаю, что такое печаль.

И тогда императрица Екатерина сказала:

— Вовсе нет! Она уже испытала горе, или вы полагаете пустяком разлуку с матерью?

Никогда не забыть мне этих слов, удививших меня, и той признательности, что я испытала к этой женщине, сумевшей понять и оценить чувства маленького шестнадцатилетнего существа, в то время столь простодушного и невинного. Врождённое качество понимать и потакать доминирующим чувствам каждого человека, как я думаю, делало её доступной для всех, что придавало ей огромный шарм!

Ах! Если бы она прожила ещё лет десять! Мотивы как личного, так и иного рода часто заставляют меня сожалеть об этом...

Заканчиваю письмо, дорогая матушка, проведя два часа за одним из любимейших моих занятий — русским языком. Это поистине сентиментальный урок, поскольку наша литература пребывает пока в периоде детства, но, когда проникаешь в богатства языка, видишь, что можно было бы из этого сделать, и тогда получаешь удовольствие, открывающее перед тобой сокровища, которым требуются руки, способные их использовать. К тому же звучание русского языка доставляет моему уху такое же наслаждение, как и прекрасная музыка...»

Казалось бы, в письмах своих Елизавета предстаёт одинокой, несчастливой, брошенной женой.

92
{"b":"744533","o":1}