– Да никак. – Петрович отмахнулся. – Вон за два мешка снопы подносят.
– Неколи мне. Мамка по наряду ушла… Всего-то мешок картофельный – ярочка легла. Кнутом, чай, и зашибли – вот и легла. Я ей и запарю, покуда лежит…
Петрович скосил на Федьку глаза и усмехнулся:
– Не иначе в Ивана уродился.
– В кого еще-то, чай, он тятенька мой!
– Ладно, сгребите с краешка – на кучу не лезьте.
– С краешка, Петрович, с краешка, – согласился Федя и позвал меня кивком головы.
В это время вновь застучала молотилка. Мы и не думали сгребать мякину «с краешка»: подступили к куче и начали неторопливо пригоршнями загружать мякину в большой, почти сенной мешок. Федя присел так, что председателю с другой стороны его и вовсе не было видно, зато с Петровичем – лицом к лицу. Орудовал Федя совком, таким из поддувала в подтопке золу достают: и вот как только набегал ветерок и Петрович закрывал глаза, Федя мгновенно разворачивался, запускал совок под кучу зерна и ссыпал в мешок с мякиной. Иногда он успевал дважды обернуться. Я же тем временем взметывал рукой полову… Вся операция с мякиной продолжалась до очередного перекура. Наконец Федя сунул совок в мешок, мы ухватились за его углы и потянули, оказалось, тяжелющую мякину – подальше от тока, с глаз долой.
За скирдой соломы нами было оставлено старое корыто с поводком-веревкой. Здесь мы быстро завязали углы мешка, завалили его в корыто и потянули по задворкам к дому.
– Ну, ехор-мохор, гоже нагребли! – отплевываясь от половы, восторгался Федя. – Нам только до усада, там и отдохнем… А ты чего сощурился?
Я не только сощурился, я и глаза открыть не мог: и больно, и слезы текли.
– Попало что-то, – говорю.
А Федя так и вскипел:
– Баил же тебе: не таращись! Вот и дотаращился – остяна и влетела. Бельмо хошь!.. Побудь туточки – я мигом! – И бегом к ближайшей избе. Скоро и возвратился с ковшом воды. – Давай, парень, – приказывал он, и я безоговорочно подчинялся, – суй глаза в воду – и моргай, моргай… Не вышло? Все одно колет?.. Садись на мешок, расщеперивай пальцами глаз – шире, шире… Я сейчас языком тебе…
Сначала Федя сопел мне жаром в лицо, потом он взялся руками за мою голову и ловко обшарил кончиком языка мой глаз – еще и еще…
– Вота, нашёл – остя. – Федя отплевывался в сторону. – Давай, умывай глаза – полью…
И уже тогда я понял, что глаз мой чист.
Мы отдыхали на мешке с мякиной, и друг мой все отвечал и отвечал на мои бесконечные вопросы:
– Зачем они на току… Чай, следят! И Семен, и Петрович – однова и следят, чтобы хлеб не понесли… У них в один день и сдача поставки – к вечеру из района и машина прикатит… Видел весы? В мешок лопатами, на весы – и в машину. Петрович только крестики для счета в тетрадку ставит. В заготзерно и увезут. А завтра сызнова. Обмолот закончится – и подчистую, метлой соберут… А мякина – это так, немощным коровам запарят, да в счет трудодней могут дать… А зимой в хлеб гоже. У меня, чаю, полмешка клеверной муки запасено, вот и это – высушить только. Мамка зимой драники испекет – и похрумкаем… А на хлеб замочит это в корчаге, в печи попарит, а потом через мясорубку и прокрутит, добавит две жмени клевера да жменю муки, ежели дадут на трудодни, – все это в квашонку и закваски туда. И пекчи. За ушами трещит – погодь, вознагражу! Вот только в горле скрябает, дерет, почему и драники… Баба пашет, а ест из половы кашу! – Федя засмеялся. – Мамка говорит: «Бог терпел и нам велел»…
Неделю стучала на току молотилка. И еще дважды мы с Федей ходили с корытом за мякиной: раз привезли, второй раз «огоревали», – так почему-то определил Федя.
Настя Курбатова всякий раз, уложив на железный стол принесенный сноп, прихватывала из кучи в руку зерен и ссыпала себе в карман мужского пиджака: достанет на ходу из кармана зерен, сдует с ладони полову – и в рот. Так и жует на ходу, так и жует. Пройдет по кругу – и опять зерен в карман… Петрович как будто не обращал на это внимания, а председатель Семен так и косил глаза вслед Насте. Наконец не выдержал и во время перерыва грозно сказал:
– Ты что, как жвачная корова! Выверни, говорю, карманы, и не смей этого делать. Не смей! – И сложенной газетой по ладони прихлопнул.
Настя медленно повернулась к председателю. Была она, помнится, рослая и исхудавшая, а на лице морщины как будто затвердели. Вытерла двумя пальцами – большим и указательным – обвисшие уголки рта и сказала:
– Молотящему-то волу, чай, в рот не заглядывают… Ты лучше бы велел хоть сочиво сделать да накормить – тогда бы и шлепал газетой. – И уже было пошла, но задержалась: – Или сызнова, как во время коллективизации: хлеб на мякину меняешь?
Говорила она осипши и без нажима, хотя на лице отражались негодование и гнев… Однако распалился и председатель Семен: лицо его сделалось гневным – и он выкрикнул, наверное, вне себя:
– Тебе говорю: выверни карманы! Государственное добро воруешь!
– Не лай-ко, не лай… Нам уж и так все едино: что хлеб, что мякина – лишь бы утробы набить. Вон и сирота за мякиной пришел, а тятенька-то евонный на фронтах лег. – И вдруг лицо ее обескровело, Настя сволокла с головы платок и плюнула в сторону председателя. – Кобель приблудный – погибели на вас нету, иуды! – И вывернула из кармана зерно: – Это не твой хлеб, это мой хлеб! Враг! – И с размаха ударила пригоршней зерен в лицо председателю Семену.
И вокруг все молчали, и отводили глаза, и председатель, казалось бы, понял, что Настя Курбатова победила. И тогда сквозь зубы Семен пригрозил:
– Под суд упеку, – сплюнул желчно и повторил: – Упеку…
– Знамо дело, упекешь… за колоски Дуняшу упек, вражина. Вот и батрачь сам. – Остатки зерен из кармана Настя бросила в мякину и пошла, покачиваясь, в сторону деревни, домой.
В минутной тишине слышно было, как щелкнула сорвавшаяся резинка, это мужик на деревянной ноге стянул с головы очки. Он бросил их на стол и, не сказав ни слова, пошел следом за Настей, дальше обычного откидывая на сторону деревяшку.
– Дак что же это, бабы, деется?!
– Взял бы кнут да охаживал…
– Гляделки-то обморозил, попритчило бы…
– Мужиков наших извели – и заступить некому…
И бабы все разом загудели, запричитали, заплакали; и все враз, как по команде, начали стаскивать с себя фартуки и головные платки, осеянные половой.
– Да подавись ты своими трудоднями! Айда, бабы, домой…
И пошли.
И только бригадирша, казалось, покорно оставалась рядом с председателем.
– Я разберусь с ними, – затянувшись круто табаком, сказал Семен. – А если не выйдут после обеда, сними людей со свеклы, но чтобы обмолот шел. Я их проучу…
– Не стращай, Давыдов. Бабы-то правы: ноги отекают, а впереди зима. Хоть бы зерном по полмешка выдал – на кашу…
– И ты туда же! – председатель раздавил каблуком окурок. – Петрович, будь здесь, я в райком – до вечера. В любом случае – отгружайте…
Федя тянул пустое корыто и, широко раскрыв глаза, немо плакал. Я не спрашивал его, почему он плачет – мне и самому хотелось плакать: жаль было Настю и Федю, и себя – тоже.
Председатели
Председатели колхоза в Смольках долго не задерживались. Их почему-то меняли каждый год, а то и в году дважды. И новых все со стороны присылали: так постоянно в райкоме партии и утверждали председателей колхозов – точно колоду карт тасовали. Чтобы не привыкли, не сжились, чтобы вечно чужие – есть на кого и сослаться, огрехи свалить. И жили председатели смольковские обычно в городе, правда, и в деревне для них дом был определен – пятистенок раскулаченного и сгинувшего со всей семьей Ивана Бутнякова. Но в доме этом председатели лишь принимали гостей да уполномоченных; изредка и сами ночевали – во время погоды. Но председатель Семен жил в доме постоянно.
Направили его в Смольки до посевной. Правда, в сельском хозяйстве он мало смыслил, если и поучал, то нелепо. Главной заботой его было – заставить всех изо дня в день работать, а всю произведенную продукцию вывезти в счет государственных поставок, чтобы по возможности перевыполнить план. Меру кнута без пряника проводил председатель Семен – и в этом изощрялся день ото дня.