– Рождество Твое, Христе Боже наш, возсия мирови свет разума…
Свесившись с печки, я наблюдал за ними, как за пришельцами из иного мира. Но мне, помню, было радостно: во, пришли с мороза и поют! Но главное, и отец им как будто подпевал!.. Гости пропели тропарь и стояли молча, задрав носы кверху. Мама в недоумении развела руки: что, мол, я должна сделать? Выручил отец:
– Я там конфет кулек привез – отдай им.
Мама замешкалась: ей, видимо, как и мне, было жаль конфеты-подушечки, мы даже не отведали их. И отец сам прошел к буфету, достал граммов триста конфет в сером бумажном пакете и вручил его старшей девочке:
– На всех и раздели…
Девочка кивнула в знак согласия, они развернулись и гуськом потекли в дверь… Удивительно! Никто из них не произнес ни единого слова: вошли с мороза молча, молча в мороз и ушли.
И мне так захотелось с ними вместе, что я даже спрыгнул с печи на пол. Кто они такие? – на этот вопрос мне никто так и не ответил. Морозом опалило мои босые ноги, когда отец открыл дверь.
– Сарынь, на печку! – приказал он. – Или славить захотел? Это и завтра можно – завтра Рождество.
Тогда я ничего не знал об этом празднике – все было для меня ново и даже таинственно. Не знал я и того, в чем смысл славления.
А еще я заметил, что у мальчика с иконкой на груди один запятник валенка худой и из дырки торчит обледенелая тряпка.
Вот и все, чем запомнился Рождественский сочельник в Смольках. И Рождество осталось неприметным, и только Федя сказал:
– Во, елдыжный бабай! Пост кончился – Мамка щи с бараниной сварила. Скусные! Ужо-ка, в обед отведаем.
Святки
Святки в первую очередь ознаменовались тем, что Симка пришел в школу в вывернутой драной шубейке, не хотел ее снимать и бесконечно припевал:
Эх, святочки,
Мои Васяточки!
Я сегодня припою
На головушку свою:
Эх, святочки,
Мои Васяточки!.. и т. д.
И ему, видать, так было радостно и весело, что даже Наталья Николаевна без гнева выпроводила ряженого из класса, после чего он под окнами припевал и приплясывал…
А потом средь бела дня волк, преследуя загулявшую собаку, которая все-таки ушмыгнула во двор, выскочил на улицу, да так и пробежал по деревне неспешно, лишь иногда показывая клыки на крики: «Волк! Волк!».
– Чуют, знать, скоро падеж, – сказал Витя.
И действительно, спустя два дня пала первая лошадь.
Витя плакал…
А еще Святки были отмечены неожиданной оттепелью – на три дня, даже бабу из снега можно было скатать. Но затем вновь ударили морозы, и снег как броней покрыло настом. Можно было кататься на лыжах – не увязнешь, не провалишься.
Волки
Все-таки выстрел из поджигного грезился мне охотничьей победой. И я вновь зарядил свое оружие. На этот раз завернул поджигной и спички в тряпицу, чтобы не отсырело. Но когда поднялся на дальнюю сторону оврага, то никаких лис в поле не увидел. Зато, глянув вдоль по оврагу в сторону леса, возле мосточка, через который мы переходили за орехами, увидел свору собак – все они что-то драли. «Вот я их и пугну!» – решил я, весомо ощутив в кармане свое грозное оружие. Я съехал по спуску наискосок, сразу приблизившись к собакам на добрых пятьдесят шагов. Здесь овраг имел небольшой изгиб – и за этим изгибом собак не было видно. Развернул свою «пушку», приготовил спички и пошел на сближение с выставленным вперед поджигным, решив по выходе тотчас и бабахнуть, представляя, как разбежится собачья свора. Интересно, что они там дерут?
Я вышел на прямую – теперь свора была совсем недалеко! – и шаркнул коробком по запалу: раздался хлопок, красное пламя вырвалось из трубки, поплыл дымок – на просторе это получилось так беспомощно и хило, что и на выстрел-то не похоже, какой-то пшик. И все-таки одна из собак оглянулась – и сердце мое оборвалось, голова закружилась, в горле перехватило дыхание. В один момент я понял все: волки! Стая волков, пять или шесть, рвали вывезенную и брошенную здесь дохлую лошадь. Мгновения было достаточно, чтобы серый понял, что никакой опасности нет. Он облизнулся и вновь обратился к пиршеству – что-то прихватил и потянул, потянул, но никак не мог оторвать… И эта картина осталась в памяти на всю жизнь: все уткнулись мордами в падаль – грызут, а один что-то тянет, рвет и пятится, выгибаясь… И я стою, остолбенев от страха. Наконец развернулся и пошел, пошел по пологому склону в гору, к деревне, и чем выше поднимался, тем напряженнее дрожали мои ноги. Легко представить, если бы эти братки отвлеклись от пиршества. Оглянулся я лишь тогда, когда окончательно выбрался из оврага – до крайнего дома оставалось шагов сто: волки продолжали свое дело, и даже донесся визг – что-то не поделили.
Поджигной и спички остались на дне оврага.
А на следующий день, когда все мы возвращались из школы, навстречу нам попался охотник с ружьем. Веревка от лыж, как у Васи Галянова, была переброшена через плечо, а на спаренных широких лыжах лежал на боку, как живой, волк с окровавленной шеей, с закушенной палкой во рту. О, это был зверь, матерый, и даже в повергнутом состоянии дерзкий и красивый до страха: густая чистая шерсть с подпалиной, и зубы – гладкие, белые и очень крупные, – они вызывали озноб.
Видя наше любопытство, охотник остановился и начал сворачивать цигарку.
– Вот этот на меня и поглядывал, – говорю и сознаю, что заикаюсь.
Федя объяснил: на чьих угодьях охотник отстрелит волка, там и берет в колхозе овцу или пятьсот рублей деньгами – вынь да положь.
Крещенский сочельник
Утром друзья мои объявили, что в школу не идут – сочельник Крещенский. Сколько я ни пытался узнать у них, что такое сочельник, так они мне и не объяснили.
– Святая вода будет, батюшка и посвятит – оставайся. А коли что, так на печь заберемся, – заговорщицки нашептывал Федя.
– А что, поп пришел?
– Вечор батюшка и пришел. Оставайся и захвати бутылку чистую. Святой водицы и нацедим. Год на божнице стоит – и ничего, как слеза, и скусная…
И в каком же смущении пребывал я тогда! Что я думал и как – это уже забылось, зато хорошо помнится, что делал и как поступал в неведении.
Друзьям своим я вовсе не говорил, что некрещеный. Мне казалось, скажи я об этом, враз и стану чужим. И засмеют или начнут дразнить: «Турок черный некрещеный…» А кому охота выслушивать дразнилки. Так хоть парень и парень.
И дома: родители без Бога.
Мама только отмахивается: никакого Бога нет!
– Дедушка твой с бабушкой, помню, до революции в церковь всегда ходили, особенно дедушка, – не раз уже по моему настоянию повторяла мама, – и меня с сестрами брали: ходили, крестились и даже иногда причащались. А потом революция: Бога нет, царя не надо. Стал дедушка на всякие там диспуты ходить, на собрания безбожников – и убедился, что Бога нет… Пришел как-то пьяненький с диспута и говорит:
– Все, мать, Бога нет! – снял иконы, изрубил топором и самовар вскипятил. – Видишь, не разорвало. Если Он есть, пусть мне руки отсушит или еще как накажет. А нет – садись чай пить… – На этом Бог у нас и кончился…
И как-то забывала мама уже и тогда, в конце и после войны, добавлять к рассказу о дедушке:
Последний ребенок, единственный сын, поэтому любимый, у дедушки с бабушкой родился, когда ему было около шестидесяти лет. Он и решил застраховаться в пользу сына. Вот и отчислял ежемесячно часть зарплаты – лет тринадцать. А кончилось тем, что все накопления во время войны пропали. И начал дедушка писать Сталину жалобы… А потом как-то привезли его со службы с ушибами. Говорит: столкнули с лестницы молодые парни – тогда ему было около семидесяти пяти… И в том же году его увезли, как мы тогда называли, в сумасшедший дом. Дом этот находился неподалеку, так что мы ходили смотреть на дедушку, как он безумствовал за железной решеткой: кричал, размахивал руками – что-то все доказывал… Через полгода он утих – и его взяли домой… О дальнейшей судьбе деда мама рассказывала восемь лет спустя после войны: в год смерти Сталина умер и дедушка – она и ездила хоронить его.