– Федя-бредя съел медведя…
– Варька, и тебя съем – хочешь ли?
– Федя-бредя, не хочу…
Мне надо было идти мимо Феди – и я пошел: не трусить же. Когда поравнялись, щуря один глаз, он предложил:
– Эй, парень, давай силой померимся!
– Давай, – не раздумывая согласился я.
Мы сошлись и, пока выясняли, как бороться – бросить на землю или уложить на лопатки, – откуда-то из-за спины появился и третий. Вот они – все тут, задиры! И я подумал: «Сейчас и набуздают».
– Без лопаток, на землю бросить, – наконец решил Федя. – А ты, Вить, блюди правила, чтоб не крылечился.
Я тогда не понял, что это значит. Мы возложили друг на друга руки, я склонился, отступил назад, чтобы не получить подножку, и уже надавил на противника, чтобы затем резко дернуть на себя, а самому отступить в сторону, как вдруг получил пинка под зад.
– Раскрылечился? – решил Витя.
Оттолкнув Федьку, я развернулся и в гневе со всего размаха влепил Вите в ухо!
– Знатно! – воскликнул Федя. – Двое тешатся, а третий судит!
Витя по-мужицки выругался:
– Ну, пенек, давай до крови!
А был Витя и старше меня, и крепче, и ростом выше. Я заметил, что и третий с сестрой тоже шел поглазеть. Но в это время на крыльцо вышел Митя.
– До крови, да? Давай!
– Ну так и бейтесь, – объявил Федя.
И в тот же момент Витькин кулак больно чиркнул по моему виску. Я успел отклониться и в то же время поддел противника по-городскому «на калган», то есть ударил головой в лицо. Витя зажал пальцами нос и запрокинул голову. Вот и до крови!
– Ловкий ты, парень… Токмо головой у нас не дерутся…
– А у нас трое на одного не лезут: один на один, – это уже Митя подоспел.
– Знамо дело, один на один, – согласился Федя. – Но по правилам надо…
Вот они-то и стали моими друзьями – все разные, не похожие друг на друга. Общего у них было лишь то, что все они остались без отцов.
Федя
Федя, медлительный, обстоятельный, с рахитическим или картофельным животом, безобидный и необидчивый, был на полгода младше меня, но на удивление все знал и умел. С утра и до вечера он занимался хозяйством, хотя и всего хозяйства – пять кур с петухом, комолая[6] коза и две ярочки[7]. Сам провожал свое стадо на пастьбу, сам и встречал. Была у Феди еще сестренка двумя годами младше – и Мамка. Когда я спросил:
– А почему ты ее Мамкой зовешь? – ответил он с вялым негодованием:
– А по кочану! Она и есть Мамка. А маманю мою громом порешило. Во по кех закапывали в землю, – он чиркнул ладонью себе по горлу, – не отошла, вся почернела. Ужо третий год пошел. А Мамка – это еёная сестра. Понял ли?..
Дом у них большой, высокий пятистенок, и тоже как будто объеденный скелет.
Витя
У Вити во время войны умер старший брат – случайно отравился, но остались еще младшие. Были они широколицые, курносые, рослые и крепкие – в отца. Отец у Петровых – легенда, о нем помнили много историй. В престольный праздник устраивал Иван Петров потешную карусель – на спор: положат ему лесину на плечи, обхватит он ее руками, а на концах по мужику, а то и по двое на руках повиснут. Вот и начнет Иван их крутить: если раскидает всех – выиграл, а если сил не хватит раскидать – проиграл… А то бороться один против шести с уговором – не хватать за ноги: так всех в кучку и уложит… А мать у Вити худенькая, маленькая, востроносая и голосистая Аннушка. Зато Витя лишнего слова не скажет. Из всех выделялся он прямотой и справедливостью. Он и под зад поддал мне не для обиды, но для порядка: так бороться нельзя – это хитрость. Учился он плохо, учиться не хотел; и больше всего любил лошадей: любил гонять их в ночное, купать в реке. И топором орудовал, как заправский плотник.
Годом старше, учился Витя в одном классе с нами.
Симка
Кроме Симки в семье было еще два брата и три сестры. Трудно и весело жили Галяновы. От отца осталась гармонь и балалайка, и все братья играли на инструментах. А Симка, средний, был еще мастер и на припевки. Он так ловко и складно придумывал их и пел, что я нередко сгорал от зависти и даже сам пытался придумывать, но у меня ничего не получалось.
Роста Симка был моего, толстоносый, большеротый, с оттопыренными ушами; а еще – шкодливый. Садов в Смольках не было, сады вырубили, когда коммунистическая власть каждую яблоню обложила налогом, так что шкодил Симка по огородам. Все знали о его проделках, но не ругали и матери на него не жаловались.
На Суре
Лишь однажды все вместе мы побывали на Суре. А речка рядом – только под гору спустись. Пешей дорожкой сошли к школе, а от школы уже без тропы через пойму, где паслось жиденькое сельское стадо – десяток коров, десяток коз да полсотни с ягнятами овец. На нас с лаем кинулись пастушьи собаки, оказалось, так они приветствовали – с визгом собаки припадали к земле, прыгали к нашим лицам, норовя лизнуть.
– Фу! Лизуны, – прикрикнул Витя и отшвырнул кобелишку ногой. – Геть, на место!
И собаки покорно одна за другой побежали к стаду. Пойменные кочковатые луга были выедены до земли.
– Какая тут пастьба, елдыжный бабай, – по-хозяйски проворчал Федя. – Совсем пасти негде, скоро и пойму распашут. Колхозных коров на вику гоняют, дело ли – на сеяное гонять…
Никто из нас не отозвался на его раздумья. Под ногами кочи да ямины, так что Митя с трудом костылял. Речка возле Смольков была узкая, но глубокая, с несколькими крутыми изгибами, так что за берегами, поросшими ивняком, и русла не было видно. На омуте, куда мы вышли, вода ходила кругами и казалась темной.
– Ехор-мохор, далеко не заплывать – спасать некому!
Симка захлебисто засмеялся, на ходу стряхнул с себя штаны и остался в одной рубахе. И все наполовину обнажились, и только Митя одетый щурился в сторону деревни.
Смольки на Суру смотрели задворками, уныло: растрепанные или вовсе раскрытые дворы невольно заставляли думать, что деревня гибнущая. И только школа с жиденьким садом выглядела жизненно.
Слева, повыше спуска, из горы по желобам в колоды шумно падала ключевая вода. На ручье от ключа и размещался молочный пункт, где работал наш отец и где мама ему помогала.
– Как будто умирающая деревня, – Митя печально вздохнул. – Хоть бы сюда окнами, что ли…
– А то как, – хмуро согласился Витя, – из пятидесяти двух мужиков токмо шесть возвернулось.
– Ничего! А ты на что, Витя-титя? – Симка засмеялся и, наяривая пальцами как по струнам балалайки, пропел:
Бабы – вся моя родня,
А мужиком остался я!
Заявляю в сельсовет,
Что мене одинцать лет!..
Я думал, что все так и кинутся в воду, однако нет… Позавязали на груди концы подолов рубах – и каждый за свое. Я полез за раками. Берега обрывистые, травянистые, с кустарником – самые рачьи, и норы как будто одна к одной, а раков нет. Выдрал одного – и тот какой-то дохленький.
– Ты что, парень, крысу решил пымать? Мотряй, – пробубнил Витя. – А раков у нас, почитай, не водится…
Мне казалось, что вместо купания друзья мои занимаются какой-то ерундой. Они все дальше и дальше уходили по берегу. То кто-нибудь из них лез в воду, и тогда они выволакивали на берег бревешко или чурак, то вытягивали подмытую иву, а в одном месте подняли со дна старый валяный сапог, надетый на корягу. Федя возмущался, то и дело слышалось:
– Елдыжный бабай, всю речку засмердили! Это ратунинские бараны, ехор-мохор, срамники какие…
Что такое «елдыжный бабай»[8], кто такие «ратунинские бараны» и к кому он все обращается с негодованием – понять я не мог, да и не пытался.