Все свои «находки» они вытаскивали из воды и несли к омуту, где и складывали в кучу. Повымазались черным суглинком, загваздали свои рубахи – тут же сняли их с себя, выполоскали в реке и развесили на тальник сушиться. Тогда я и спросил:
– Федь, а что такое «елдыжный бабай» и почему «ратунинские бараны»?
– Что такое? – он недоуменно хмыкнул. – А я и не знаю – так и есть: елдыжный бабай – и все… А ратунинские – так у них полдеревни Барановых, а вся деревня – не Ратунино, а Бараны. Они мусор в речку валят! Говорят: унесет. Вот и уносит – до Смольков. А речку если не блюсти, она загниет и воды не испьешь.
Только у Феди на шее был нательный крестик на длинной крученой нитке. Когда пошли купаться, он сунул крестик в рот.
– Ехор-мохор, чтобы не утопить. Не то враз – и уплывет…
Все они как поплавки торчали из воды – и руками, казалось, не шевелили, а на плаву держались. Я же «топориком» уходил на дно, хотя и махал руками.
А Митя, одетый, на берегу, отстранившись от нас, все смотрел на деревню – что-то неясное тлело в его душе.
Молочный пункт
Сливной или молочный пункт – небольшой рубленый домик с тесовыми пристройками – размещался на ключевом ручье не по ошибке: ключевая вода, протекая под пристройкой, летом служила холодильником – фляги со сливками и ушаты с творогом опускали в холодную воду. А в рубленом домике сепаратор[9], который обычно крутили вдвоем за одну ручку, причем внутри сепаратора надсадно лязгали шестеренки; топка под кубом с водой для «варки» творога и кипячения сливок – вот и все нехитрое хозяйство. Ну да еще фляги, ушаты, молокомер и центрифуга для определения жирности молока.
Здесь и работал мой отец заведующим. Была и работница Нюра, но одной ей было тяжело, а еще по штату не полагалось. Вот мама и помогала без оплаты. Работы много, работа тяжелая. От одного пара, мытья посуды и помещения можно было упасть, а сепарирование, а тяжелые фляги и ушаты… Зато мама вместо зарплаты приносила домой творог и молоко, а к воскресенью и сливок.
Год этот был тяжелый, но самый сытный в моей одиннадцатилетней жизни.
Привозили в флягах колхозное молоко, но главное – несли и несли молоко женщины в ведрах на коромыслах, несли за три, за пять километров из других деревень – налог. А не сдашь налога – попадешь под суд. Или корову уведут в счет налога, овец или поросенка! Не помню точно, сколько налога приходилось на корову, но залегло в памяти – четыреста двадцать литров. И это без оплаты, за квитанцию – налог, что-то в этом роковое и гнетущее – как рабство… И вечно упреки, досада: то жирность не та, то молокомер врет. Но отец обычно бывал неумолим и суров. А мать шумливым нередко подсказывала: «Вон зачерпните ведра сыворотки». И бабы, зыркнув в сторону заведующего, черпали из бака сыворотку – себе и соседям вместо кваса и поросенку пойло – и несли на коромыслах три – пять километров домой.
Когда скапливались сливки и творог, из колхоза присылали подводу, фляги загружали, увязывали, – и отец ехал сдавать продукцию или в район, или в село Никольское на молокозавод.
Отец
Родитель мой так и остался для меня загадкой. Довоенного отца я не помнил и не знал. Он привез нас к себе на родину, где и сам не бывал лет пятнадцать или шестнадцать. Все это время его утягивало глубже и дальше в Среднюю Азию. По словам мамы, он срывал нас с обжитого места, увозил на край света, а сам через полгода-год исчезал. Мама возвращалась с нами к своим родителям.
После войны мы встретили его стариком: на вид ему было за шестьдесят, хотя на самом деле – сорок семь лет. Ни одного дня мира в семье не было. Имея и без того крутой нрав и характер, отец постоянно пил.
Отец гордился, что рано начал работать, что уже в шестнадцать лет взбунтовался против отца, хлопнул по столу кулаком и ушел из дома. Был в матросах на Волге. Началась Первая мировая война, и в 1915 году он оказался на фронте. Воевал лет семь – с переходом на Гражданскую. И тоже гордился. А вот что было после Гражданской войны – я не знал. Одно знал, что призвали на Вторую мировую войну в 1941-м из Киргизии. За четыре года в артиллерии получил одну награду – медаль «За отвагу»… Одиннадцать лет воевал, одиннадцать лет прямо или условно убивал – и это не все, это лишь видимая часть его жизни. Тогда мы не могли ответить, казалось бы, на очень простой вопрос: почему с Волги, из этих благодатных мест, потянуло отца в чужую и неуютную Среднюю Азию, где нещадное солнце и на зубах песок?
Он жил без бога – и вся жизнь родителей протекала без божиего благословения. Без бога росли и мы, дети.
Огурцы впрок
Я знал, что с утра Федя будет солить огурцы впрок, на зиму. Накануне они с Мамкой уже приготовили большую кадку с кружком – ведер на семь-восемь. Федя принес из леса можжевеловых веток. Вымытую кадку устелили этими ветками, залили горячей водой, а затем опустили в воду три крупных голыша[10], раскаленных до посинения, и кадку сверху закрыли старой пальтушкой. Раскаленные камни в кадке клокотали, лопались, ударялись в клепки, как будто нечистая сила бунтовала внутри… Когда камни и вода остыли, Мамка можжевельником вымыла кадку, еще раз ополоснула ее теплой водой – и душистая кадка была готова для огурцов. Ее установили в погребе на место и покрыли чистой пеленкой. Достаточно было наношено и воды. У Феди крутое и гибкое коромысло: неполные ведра воды мягко покачиваются, а Федя мелкими шажками все бежит, бежит ближе к дому.
– Феденька, али огурчики впрок решил? – поет встречная баба.
– Пора, – на ходу отвечает Федя, – некуда откладать.
– И верно – пора, – соглашается баба, – не то ведь и до Спаса дотянешь… Коли не доберете, так приходьте. Вы меня летось как выручили!
– Ладно, ладно, коли что – приду. – А ведра покачиваются, босые ноги бегут, и похлопывают по икрам короткие широкие штанины…
Утром, похватав картошки с обратом[11], я выскочил на крыльцо. Федя уже хозяйствовал возле двора.
– Эй! – кричу ему. – Помочь ли с огурцами?!
Федя распрямился, ответил озабоченно и степенно:
– Коли что, и тебе дело найдется…
Сначала мы чистили и мыли чеснок, потом выбрали и вымыли укроп, остролист и листья хрена. После этого вымыли в двух водах уже загодя собранные огурцы. Казалось, Федя медленно работал руками, но дело в его руках завидно спорилось; успевал он и пояснять, что к чему:
– От укропа огурец запашистый, а от остролиста хрусткий, от хрена и чеснока – ядреный. А в кадке солить – огурец лучше не резать, закиснуть может. Как скрутил с плети, так и клади…
Помогала и сестрица Федина – на побегушках.
– Манечка! – он ее иначе и не называл. – К Галяновым за безменом сбегай и бузун[12] принесешь. – Он отвесил четыре килограмма крупной соли, ссыпал в ведро и залил холодной водой. – Мы ключевую воду не кипятим, так хорошо… Манечка, возьми большую мутовку[13] и помешивай, чтобы соль разошлась. А мы пойдем по огурцы с грядки…
Взяли плетюху, пошли в огород. Здесь были все овощи; огурцов – две большие грядки!
– Самые крупные и желтые не брать – на семена, с палец – тоже не надо, а средние – подряд, в кадку все уйдет. А мелочь подрастет – в корчаге[14] малосольные сделаем…
Когда мы наполнили плетюху и принесли к мойке, с наряда пришла Мамка, чтобы поесть и снова уйти на труд. Она всегда одевалась в темное, и на голове носила черный платок, закрывающий лоб до самых глаз. Умылась, вышла на крыльцо и сказала:
– Я заложу что есть, а потом завершим…
Взяла чистую зелень-приправу, ведро огурцов и медленно пошла к погребу… Мы подносили вымытые огурцы, а Мамка быстро укладывала их в кадку и что-то все шептала и всякий раз крестила огурцы… Она скоро управилась, похлебала пустых щец и ушла. А мы собрали еще плетюху урожая. К этому времени я уже так устал, что с трудом передвигал ноги. А Федя работал и работал – и никакой усталости. Подошел Симка и, что-то напевая себе под нос, взялся за мытье огурцов. Дело пошло веселее.