Я задыхаюсь. Я не могу, не могу, я должна вмешаться, но гул и мерзкие лапки, безглазые маленькие лица, все это лезет мне в голову, сжимает изнутри мозг, я силюсь сделать вдох.
Получается. Получается.
Мораг по телефону говорила: у брата ослепительные голубые глаза, будто смотришь на чистое небо.
У меня в детстве были такие же, я не вижу, не вижу его глаз.
Бессилие наваливается на меня, хватает за горло. Собственная комната, когда я возвращаюсь в нее, кажется переполненной, я и не замечала раньше, как много здесь теней, господи, их так много, так много.
Я слышу гул трех голодных сущностей всю ночь. Через все стены. Через все двери.
Я слышу их.
И они, уж точно, слышат меня.
***
Следующей в доме поселяется тишина. Когда я просыпаюсь – сознание дремотно, я чувствую адский огонь, треплет и треплет мою душу, но одновременно я не чувствую ничего. В доме поселяется тишина, я знаю ее причины.
Я знаю, что не пойду на вечеринку Ланы и Тейта. Я знаю, что ничего не будет, я все знаю, все знаю, иду на автопилоте, поворачиваю ручку двери в комнату матери.
Она неподвижна, ребенок неподвижен, ЧЕТЫРЕ сущности рядом с ней, четыре.
У него ни имени, ни жизни теперь, ничего.
Мораг шипит сквозь зубы, – Ты.
– Я тебя предупреждала, – мой тон почти извиняющийся. Здесь должен быть страх или боль, но их нет. Только вещи, которые Мораг делает с собой сама.
ГУЛ, ЖУЖЖАНИЕ, ГУЛ, ГУЛ, ГУЛ, ЛАПКИ, ЕЕ ЗЛОСТЬ, ЕЕ БОЛЬ, СМЕРТЬ, СМЕРТЬ, СМЕРТЬ, КОМНАТА ПАХНЕТ СМЕРТЬЮ, ОНИ СОЖРАЛИ ЕГО, СОЖРАЛИ МОЕГО БРАТА, ОНИ ЗАБРАЛИ ЕГО.
(я знала одно точно.
мальчик был таким же как я.
он видел их.
он чувствовал их кожей.
каждым сантиметром своего крошечного тела.)
ЗЛОСТЬ, ЗЛОСТЬ, ЗЛОСТЬ.
Они сосут ее, беспощадно, безжалостно, доедают его остывающее тело, не буквально, но последние крупицы тепла исчезают из них, они давятся ими и все равно не могут насытиться. Такие никогда не могут, они всегда потребуют еще.
Мораг жива. Но лицо такое, что лучше бы была мертвой.
Дальше я помню только то, как они бросаются на меня. Все четверо. Чувствуют новое, живое, теплое тело.
Я помню, что закричала.
Мне показалось, что я заснула.
В тот момент я думала, что навсегда.
Это скрежет и это гул, и это адская боль и они дерут, дерут меня изнутри, пытаются пробраться в голову, боль, боль, боль, крики, скрежет,
Я НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЮ.
Перед глазами стоит только его неподвижное мертвое личико. Я ничего. Никогда. Страшнее. Не видела.
НИЧЕГО Я ПЕРЕД СОБОЙ НЕ ВИЖУ, ТОЛЬКО ЕГО, ТОЛЬКО ЕГО, ТОЛЬКО ОН, ОН, ВСЮДУ ОН.
Четыре нерожденных души, искалеченных, набиваются мне в горло.
ТЕПЕРЬ ЗДЕСЬ ЖИВЕМ МЫ, ТЫ БОИШЬСЯ?
ПРАВИЛЬНО ДЕЛАЕШЬ, ЧТО БОИШЬСЯ.
***
Фигура под одеялом сворачивается, улитка без раковины, вытащенная и вывороченная, продолжает вбирать частички тепла через приоткрытые шторы.
Фигура пару секунд назад хрипела: Убейте свет. Прошу вас, убейте свет. Режет. Режет.
Во всех углах комнаты поселяются тени. Ночами тени стонут, ночами тени воют, тени нападают на фигуру под одеялом, тени терзают ее, фигура плачет, кричит, отбивается, сворачивается сильнее.
Вырывается из рук, УБЕРИ РУКИ, НЕ ТРОГАЙ, НЕ ТРОГАЙ МЕНЯ, МНЕ БОЛЬНО,
Отец отпрянет от нее в ужасе, – Скарлетт, малышка, прошу тебя, прошу тебя, послушай.
– МНЕ БОЛЬНО ПАПОЧКА.
– Где болит, малышка?
– ВЕЗДЕ.
Фигура под одеялом затихает, выкричавшись, в доме поселяется ужас. В доме поселяется ужас, в ее голове хозяйничают тени.
– Скарлетт?
Нет ответа.
Тени в голове, тени снаружи, лезут к ней под одеяло, пытаются достать.
Выходи, девочка.
Выходи.
МЫ НАЙДЕМ ТЕБЯ. МЫ ПРИДЕМ ЗА ТОБОЙ. МЫ ЗАСТАВИМ ТЕБЯ ВЫСЛУШАТЬ. ТЫ СТАНЕШЬ НАШИМИ ГЛАЗАМИ. ТЫ СТАНЕШЬ НАШИМИ УШАМИ. ТЫ СТАНЕШЬ НАШИМ ГОЛОСОМ. МЫ НЕ ОСТАНОВИМСЯ.
Фигура затихает, как отличить реальное от нереального.
Если правда и есть, то она – в них. Не в ней.
***
– Что на тебе надето?
Мне становится смешно и щекотно, это было давно, давно, но оно живое, оно теплое, оно мое.
– Твоя футболка.
Щекой трусь о ношеную, но все еще такую приятную ткань. Улыбаюсь про себя.
– И все?
Я смеюсь, громко, в голос, видел бы он мое лицо – о, видела бы я его лицо, больше, чем уверена, улыбка там дьявольская, ухмылка, и я люблю его в эту секунду, и мне хочется его целовать, и мне хочется его укусить, мы рычим друг на друга как дикие звери.
– И все, Илай.
Он смеется, его голос у меня в ушах, отзывается по всему телу, я чувствую электрические импульсы, одного его голоса достаточно, одного его голоса.
– Принцесса, ты бессовестная.
Я не перестаю хохотать, путаюсь в одеяле, я хочу, чтобы он был рядом. Где бы он ни был, я хочу его рядом, – Ты любишь, что я бессовестная.
Он любит меня бессовестную, когда прижимает к кровати, ладони сжимают запястья, я люблю чувствовать себя маленькой, мы одного роста. Я люблю кусать его, люблю слышать его рычание в ответ, я люблю мятые простыни, я люблю, чтобы это было долго, чтобы это было грязно. Люблю целовать его, люблю его вкус на языке, я люблю то, какой он безапелляционно живой, жизнь его целовала, и я его целовала, обе оставили отпечаток.
Люблю когда сжимает бедра до синяков, прикладывать потом его пальцы, по форме подходят идеально.
Я ЛЮБЛЮ.
Я ЛЮБИЛА.
Его смех в моей голове никак не отзвучит, я цепляюсь за драгоценный звук.
– Я так и думал, принцесса.
Говорит он, и уходит. Я не бросаюсь за ним.
Но видеть его удаляющуюся спину невыносимо.
Воспоминание, старое, поношенное, близкое к телу, сминается и исчезает, исчезает. Проваливается, будто его не было, они выдирают все дорогое, все ценное – одно за другим. Все разговоры, все признания, все поцелуи и все картины, все родные лица, пока в голове не остается только черный ужас, пока вдохи становится делать невозможным. Фигура под одеялом упрямится и втягивает воздух шумно. Громко. Будто всем назло.
ВЕРНИСЬ, Я НЕ ЗНАЮ, ГДЕ ТЫ, Я НЕ ПОМНЮ, КТО ТЫ, ВЕРНИСЬ, ВЕРНИСЬ, ВЕРНИСЬ.
Стирается даже имя.
ВЕРНИСЬ.
***
– Да вытряхни ты ее из этой футболки!
Она извивается и рычит, в ткань вцепляется так, что становится ясно, что если снимут – то только с кожей, не выдает ни единого звука, молча пытается забиться от родителей в самый дальний угол комнаты.
К углам в комнате не приближается никто, там живут тени. Каждый день приходят новые.
– Господи, все этот мальчишка, все этот мальчишка. Скарлетт, послушай, нужно переодеться!
Приходили доктора, щупали пульс, светили в глаза фонариками, задавали вопросы – не получали внятных ответов, разводили руками.
Приходили доктора, вертели, как куклу, лезли прохладными пальцами в перчатках будто глубже, чем это вообще позволено.
Она хохотала. Она плакала. Она уворачивалась. Прикосновения – живые и теплые, жглись. Температуры сливаются. Все сливается. Отличать живое и мертвое становится невозможно.
Приходили доктора – и тут же уходили в ужасе, слышали о самих себе чуть больше, чем хотели бы. Приходили доктора, приводили своих мертвых.
Приходили доктора, называли имена, но не называли диагнозов.
Доктор говорит, вы помните свое имя?
Она молчит.
Доктор говорит, вы в курсе, что ваш мир нереален?
И она усмехается, отвечает, кто бы повесил табличку «внимание, ирреальность» тому бы я расцеловала ручки, доктор.
Потом открывает глаза и вокруг никого, никого, никого.
У доктора была маска с длинным носом, чумной доктор, чума пожрала Лондон много веков назад.
Я – новая чума.
Решает про себя. Открывает глаза снова.
Новый доктор спрашивает ее: Вы что-то принимали?
Отворачивается к стене. Не хочу. Вас. Всех. Слушать.
Голосов слишком много, все лезут в уши, лижут и рвут и барабанные перепонки.