Анна Иоанновна опять посмотрела в окно: на улице заморосил мелкий белесый дождь. Как всегда непогодь портила ей настроение — давала знать о себе ревматическая нога.
— Манька, вели дуракам собраться — потешьте государыню!
Толстая шутиха проворно укатилась за дверь.
В тишине кабинета резко заверещал попугай, звал к себе. Императрица подошла, кинула в чашку птицы несколько орешков и неожиданно для себя заговорила — оправдывалась:
— Ради непомрачения дней царствования моего старается Феофанушка. Как провидит, и как стелет, как настораживает! Но и то верно: Елизавета, кровушка-то дядюшкина, в затылок дышит, ждет… Да, народ помнит дщерь Петрову. Молода, пригожа собой — такая только пригляди инова молодого, вернова полковника — страшно подумать! Нет уж, Елизавета, погоди, погоди… Веселись там себе… А твоих обожателей, а они и средь монахов объявились, мы тово… укротим!
И Анна Иоанновна, чтобы забыться, широким мужским шагом заторопилась к шутам.
3.
Вдруг так потянуло в Красное, в Арзамас — туда, где все начиналось и все открылось.
Это, знать, предчувствие неминучей беды погнало в прошлое, к своим, душа тихо нашептывала: пришло прощальное время, поди на родные стогны — ты удручен годами юдольной жизни, изнурен трудами и скоро отыдеши в иной мир…
Стоял теплый сухой сентябрь. Над сжатыми полями, над желтой блестящей стерней плыло мягкое серебро легких тенет.
Едва миновал Дивеево — невдолге, догнал в своей легкой тележке знакомый священник.
Иоанн остановил свою лошадку — поздоровались, порадовались нечаянной встрече.
— Давненько не виделись!
— Не доводилось…
— Камо поспешавши?
— В Арзамас?
— А я сперва в родительское село.
Батюшка, еще моложавый, в простом мужицком армяке, пригласил в свою тележку.
— Святый отче, у меня конек еще свеж…
В плетеном коробке связенника, на соломе, покрытой старенькой рядниной, места хватило — свою лошадь Иоанн привязал к задку тележки.
Поджарый мерин у священника оказался и впрямь побежливым, покатили споро.
— Какая нужда гонит в Арзамас, отец Пётр?
Священник то щурился — солнце встречь изливалось, то поблескивал голубизной своих больших глаз, длинные светлые волосы его то и дело выбивались из-под легкой валяной шапки. Иоанн полюбовался бородой батюшки — мягким золотым скатом опадала она на широкую грудь.
— В Духовное правление кой-что накопилось, а потом и воеводе челом бить.
— Воевода Воейков в Арзамасе — муж суровый, но и слушать умеет.
— Сие мне ведомо. Послал меня мир…
— Беда какая?
— А коли наши поселья без нужды, без беды.
Иоанн вспомнил присловье:
— Нужду мужик в реке топил…
Священник подхватил — знал ходячую в народе поговорку:
— Да не утопил! Вниз вода несет, а вверх кабала везет! Но нынешняя беда хужей прежних. Объярмили мужика донельзя! Немецкий кнут спину православных дерет с последней жесточью.
— Да что такое?
— Ты же, схимник, не в затворе неисходном сидишь, знать должен. Недоимки выколачивают сатрапы бироновские. Аки волцы ненасытные налетают на мужиков и ставят их на правеж.[74] Палочьем выколчивают не только саму недоимку, так еще и пени! Скот забирают, амбары чистят. И плач, и стенание отовсюду. Что деется, что деется — такова не было на памяти мирян. В моем приходе двое мужиков не выдержали палочья. Вот поехал заявить воеводе о забитых. Мало тово, три семейства прошедшей ночью утекли безвестно куда. Сказывал мне один мужик, пошептал: куда-то в твои сосновы пределы наладились.
— Мордва народ понятливый, не выдадут! Гляди-ка что-о, — качал головой Иоанн. До последнева свирепства дошли власти…
— Вот тороплюсь по мужицкой воле, и в страхе пребываю: «Духовный регламент» над попами завис. Ведомо ж тебе, что указ Синода повелевает нам, духовным, тайну исповеди доносить начальству.
— Ведомо, ведомо это прискорбье. Выше Священного писания поступают синодальные, но и то сказать: под началом чиновных ходят.
— Начнется у нас в селе сыск — учнут мужиков на исповедь ставить, а как кто из них наговорит лишков на беду своей головушке…
— Аты не нарушай тайны исповеди. Прими на свои рамена мирское: не оглашай того, что ждать будут от тебя баскаки мундирные. Упреди загодя мужиков и баб, чтобы тех лишков не баяли…
Помолчали. Тележка постукивала колесами по сухой дороге.
Наконец признался и Иоанн.
— Мою обитель тож, батюшка Пётр, беда не обошла. Тоже поплачусь. Несколько монахов под крепким караулом в Москве, а может теперь уж и в Петербурге. И чует душа: вспомнят таки и о обо мне…
— Оборони Бог! — священник даже конька своего попридержал. — С какой же бедой повязан…
— Ты про архимандрита Псковского Печерского монастыря наслышал ли?
— Про Родышевского… Хоша и на отшибе живу, но в Арзамасе бываю — просветил нынешний архимандрит Спасского Иоасаф. Вестовал о Маркеле довольно.
— Так вот, ревнивец правды Родышевский написал крепкую книжицу противу Прокоповича, ересиархом ево назвал…
— Сказывал, сказывал Иоасаф, что вместе-де они служили…
— Потому-то Родышевский и знает Феофана насквозь. Взъярился глава Синода, подверг Маркела страшной опале, а заодно волокет в Тайную и тех, кто слову Родышевского внимал, кто книгу его хранит. Держали оную и мы в монастыре. Так вышло: я то в Москве, то в Петербурге, то по уездам с исканиями земли. Кому доверился — тот своевольничать начал и других смущать…
— Ну, ясно…
Опять помолчали. Иоанн загляделся на млеющие в теплыни пустынные поля, на легкие облака с теплыми подпалинами — день клонился к вечеру.
— Тебя, поди, в Синоде, в Синодальной канцелярии в Москве хорошо знают. Там, ежели что, ищи заступу.
— Знать-то знают… Чую, Прокопович дело завел, а уж он как вцепится… Вот и живу в тревоге. Не смерти боюсь — бесчестья — не заслужи-ил!
— Ужели правосудия нет? Хоша о чем я… Ведомо мне, что закон — узда только для слабых и бедных!
Они давно во всем доверялись друг другу — годы выверили их дружбу. Только жалковали при встречах: редко видятся… Расставались у развилки дороги — поясно поклонились друг другу и свято облобызались. Отец Пётр успокаивал:
— Может, обойдется, мало ли…
Иоанн пересел в свою тележку, уже с вожжами в руках загрустил:
— Ты, батюшка Пётр, с народом каждодневно. Это тебя и величит. Любовью окормляй мужиков — они первыми хранителями нашей веры. А ежели послышишь, что меня уже нет на белом свете, помолись обо мне: да не буду лишен тех обителей, где упокоиваются праведные по милости Господа нашева.
Отец Пётр светлел лицом, его васильковые глаза светились детской чистотой.
— У тебя, Иоанн, — ангельский чин… Но помолюсь, помолюсь о тебе перед Всевышним и теперь, чтоб пронесло беду мимо…
— Прощай!
…Давненько он не бывал в Красном. Вона что… Дом помещиков Матюшиных поновел: подняли его на каменный подклет да и рассторонили. Окна поверху новомодным полукружьем, на итальянский манер… Появилась красивая ограда, за домом — новые службы, сад загустел. Яблони виделись кое-где уже и на крестьянских усадах, и это особо радовало: деткам-то по осени яблочки в какую усладу!
Ехал улицей села медленно, намеренно не торопил лошадку. А почти никто не узнал из встречных старого монаха в куколе — унесло катючее времечко, знать, многих ровесников…
Иоанн одарил собравшуюся родню давно купленными московскими подарками. После ужина выложил мужу сестры деньги и тут же успокоил:
— Это графиня Матвеева мне лично… Отнекивался, не брал, так она поминком фамилии своей. Вот тут и помянник Матвеевых — поминайте!
— Как же! И о здравии самой графинюшки…
Муж Екатерины рано ушел спать в горенку, Иоанн с сестрой засиделись в избе.
Иоанн полез в свою дорожную торбу, вытащил сверток в чистой холстине и открылся:
— Вот, Катя, тут твоей старшинькой. Этот плат когда-то я на плечи одной девоньке накинул — ты знаешь… Не выпало мне судьбы, вернула Улинька с верным человеком…