Питирим уже успел обратить на себя внимание своей учёностью и строгостью своей жизни молодого царя Петра, который строил первые «потешные» суда на Плещеевом озере и приезжал кататься на них. Встреча с царём многое определила в дальнейшей жизни игумена.
Филарет ушёл на покой, теперь они могли свободно поговорить, сверить свои мысли о бедствующей в расколе матери церкви.
Питирим уже довольно присмотрелся к Иоанну из-за своего большого стола, с какого-то древнего кресла, обитого рытым выцветшим бархатом. Он начал с открытой лести:
— Святое дело вершишь, брат мой, когда христианской любовью обращаешь отпавших от церкви. Да о тебе, победнике, надо сказывать не только духовным властям…
Иоанн поглядывал на смуглое, волевое лицо игумена, видел блеск его чёрных властных глаз и опять подумал, что этот человек перед ним живёт своим обмысленным будущим — смирения в нем нету, как нет и лицемерия в делах веры. Неожиданно для себя задал Питириму вопрос, ответ на который можно было бы сопоставить с мнением Павла из Арзамасского Спасского:
— Как же это допущено до раскола и как смирить оный?
Питирим наконец-то вышел из-за стола в своём богатом стеганом подряснике — в покое было почти жарко, единственная зажжённая свеча, что стояла на краю стола, быстро истаивала от духоты.
— Мне ли, недостойному, начинать прения по сему предмету… У тебя там под боком — знаю, архимандрит Павел, бывший ризничий патриарха. Наслышан я, что словесник он весьма умудренный. Если он потаился, то к твоему добавлю немногое. В недрах московских, в покоях патриарха, в боярстве, в чертогах царских начался раскол церковной власти с царской. А мы теперь вот расхлёбывай. На самых чистых в вере мужиков и баб наложили раскольничье тавро и начали гонения на них…
— В лесах — темно и в головах у расколыциков темно, а по душам — да, народ чист. Мало нас, иереев, кто в скиты вхож, кто просвещает.
— Вот в чём и беда-то! — согласился Питирим. — Попы у нас говорить не сильны, а староверы в своём упрямстве заточили свои языки остро — знаю, сам совращал… Тот же Аввакум Петров прежде — сила! Да только ли Аввакум… А потом власти… Чево таить, всегда они грешны перед народом — этим аввакумы нас и хлещут. Беда ещё и в том, что много расколу потворства. Есть и епископы, которые радеют отпавшим. Ваш нижегородец, Исайя…[31] На словах одно, а на деле-то… Где же гнёзд старообрядства великое множество — в Заволжье, ты это теперь хорошо уяснил… Помнишь, поддержал он Тамбовского епископа Игнатия, за что и отрешён… После дозналось: привечал, привечал и старообрядцев… Сказывают, что и Павел ваш не своею волею в Арзамас спроважен — успели его свои упрятать к вам. Тож милосердием к аввакумовцам грешил… Уж коли тебе, брате, в интерес, то я не только за пряник с теми же керженцами. Ну, давай попустим вовсю. Ещё больше в ереси ударятся, и дело-то может далече зайти…
— Далеко ты с этим уклоном пойдешь, — испугался Иоанн и вспомнил то, что ещё в дороге решился сказать Питириму:
— Прими, брат, попечение над моими новообращёнными.
— А ты что же?
— Недосужно и неподручно! А потом зовёт пустынь Саровская, я тебе сказывал, что накрепко к оной прилепился.
Питирим не ожидал, конечно, такого лестного предложения. Уже одно доношение в Москву про обращённых приложится к нему добром…
— Понимаю, забрала тебя пустынь. Скоро мне в первопрестольную. Вхож я во дворец, а потом доложу о твоих трудах преосвященному митрополиту Стефану, у него память крепкая. Не забывай: Москва — всему голова, а твои заботы о Сарове ещё не раз сгоняют тебя в град стольный.
«Далёко, прозорливец, глядит и метит!» — похвалил про себя Питирима Иоанн и встал, попросил у игумена отпуска на отдых.
Питирим позвонил, и тотчас в покой вошел келейник.
— Отведи святого отца в келью. — И подошёл к Иоанну высокий, статный. — После утрени и трапезы отпущу со двора.
… Питирим выехал в Москву в декабре этого 1705 года.[32]
2.
Радоваться бы Иоанну: исполнил делатель Христов произволение свыше — обратил несколько заблудших овец, привёл раскольников в храм Божий. Теперь отправиться бы в Саров, там уже девять его учеников ждут не дождуться своего учителя. Да, пожить бы в покое, в молитве тихой.
Поехал в пустынь, только огляделся, только душевно побеседовал со своими, а следом повещение бумажное: иеромонах Варлаам, отец духовный, разом тяжко занедужил и править церковную службу в Введенском некому…
И дядя Михаил, что священником в Красном, расслаблен хворью. Не последняя ли это немочь долит старого?
От Сарова до Арзамаса не ближний свет — шестьдесят вёрст, и что не передумаешь, чего только памятью не перемеряешь за эти длинные вёрсты. Дорога накатана, крытый возок не трясло — Карька бежал лениво, ногу ставил сторожко: уже подтаивало днями и на зимнике держался крепкий голосистый ледок.
Он не погонял коня, не замечал его лёгкой неспешной трусцы. Скорбел о своём. Опять оторван от пустыни, где всё врачует душу, куда мало доходит мирского, где всевечно вершит земную жизнь солнце, суточный ход времени и где так хорошо отдаться этому разумному земному порядку… Опять он ввергается в город, в этот людской муравейник, где каждому священнослужителю, монаху надо жить с особой оглядкой, держать себя в крепкой узде. Всё в городу прельщением, даже запахи той же базарной площади вокруг его Введенского. Как на горе — на виду, на слуху и на суду они, служители Бога, всегда на зорком догляде мирян. И как же часто мнится многим, что жизнь церковника, монашествующего легка. Какое заблуждение! Труден подвиг священства, ещё труднее монаха. Поглядеть на дядюшку Михаила в том же Красном… Вечернее, утреннее, дневное богослужение… Круглый год стояние и хождение по холодному полу церкви — кому не ведома хворость ног священников! А кроме службы в храме, ещё и бесконечные домовые требы. Иной раз полежать, старые кости погреть на лежанке неколи. Ах, дядя Михаил! Пусть даст тебе Всевышний и ещё сил на дни земной юдоли…
Дан был Иоанну передых, да недолог. Объявлен и дошёл до Арзамаса строгий царский указ — все теперь архи строгие пошли! Считать раскольниками всех тех, кто живёт в скитах лесных и прочих уединенных местах без Божьих храмов.
Нет в его пустыни церкви!
Что делать? Ослушников наказание ждёт. И мучила уже опаска, а как дознаются в Москве?
Сталося! Сыскался изветчик — человек прежде близкий, которому порадел, как духовному брату.
В Введенском, среди прочих, на послушании оказался монах Авраамий, в миру бывший Артамон. До пострижения он священствовал в селе Ездакове Арзамасского уезда. Как-то увиделись в Духовном правлении — посидели рядком, поговорили душевно. Невдолге до того Артамон овдовел, сокрушался о двух своих малых чадах. Тут братия Арзамасского Троицкого мужского монастыря, оставшаяся без священника, попросила Иоанна указать на того, кто бы постригся, затем, как следовало по чину монастырскому, рукоположить избранного в иеромонахи, а после поставить игуменом бедной обители.
Как не порадеть арзамасской братии! Постриг Артамона Иоанн в своём Введенском с именем Авраамия, обещал содействия и в остальном.
Чистый пастырь, расточавший любовь ко всем, и предположить не мог, что Авраамий покажет противу него. А вышло так: по «чиноположению иноческому» Авраамию должно исповедаться в грехах своих перед духовником, прежде чем быть рукоположенным в иеромонаха, в священнический сан. Авраамий прежде сам пожелал видеть своего духовника в Иоанне.
Авраамий не торопился с исповедью, и Иоанн начал уже недоумевать — чего же он?
Как-то после трапезы пригласил себе в покой.
— Ты что же, брат. Прежде во всём торопил, а ныне медлишь…
Авраамий, смущённый, растерянный, едва выдавил из себя:
— Вот хартия… Чти и суди как хочешь.
И поспешно, взмахивая широкими рукавами рясы, вышел.