Иван Васильевич, как бы в забытье, перебирал вожжи, хмурился.
— У царей размахи широки. Кабы эти потехи Петровы до нашева купецкова кармана не дотянулись. А как разойдется, распотешится царь не на шутку… Не слыхал, в Москве велик ли спрос на кожу?
— В Китай-городе кожевенный товар только давай. Теперь у нас солдаты вместо стрельцов — большают цены на ходовое.
— Это — ладно! Ну, покатим дале?
Дорога стала подниматься по скату Ивановских бугров. Налево открылись убогие домишки Бутырок, а справа, за обширной луговиной, по темной осоке угадывалась Теша. На бровке бугров, опять же на правой руке — лениво махали крыльями семь или восемь ветряных мельниц.
Купец недолго толковал с сыном, велел работнику при мельнице положить в тележку мешок муки.
— Уж коли ты тут впервой — пройдемся малость — о бывалошном скажу. Вон там, за рощей березовой — село Ивановское, вотчина нашева Спасскова монастыря. Мужики село в память о Грозном назвали…
Медленно прошли на самый мыс бугров, что обрезался с крутым спадом к реке. Отсюда, с высоты, хорошо просматривалась Теша, слева за нею Выездная слобода, а далее мягко синела Высокая гора, левее ее чуть-чуть угадывалось Красное…
Тут, на сухом голом мысу, на ямистом скате к городу, Масленков и обратил внимание своего приятеля:
— Видишь, какая тут красная глина?
— И что?
— Конешно, выдумки нам, ребятне, говорили… Оттово она красная, что тут много разинцев в недавнем семидесятом казнили. Много, много пролилось мужицкой кровушки… Я уж женатым ходил. В октябре-ноябре — осень долго сухой стояла. Страшно было смотреть: сажали на колья, вешали буйны головушки, рубили — дымилась от крови земля…
Они вернулись к мельнице тихие, молча. Иоанн едва и верил, что окрест Арзамаса полегло едва ли не десять-одиннадцать тысяч разинцев. И вымолвить страшно…
Каурый застоялся, Иван Васильевич сильно хлестнул его вожжой, конек мелко задрожал чуткой кожей и от обиды пустился крупной рысью по накатанной дороге вниз к городу.
— Ходи-и, голуба-а… — любовался своим любимцем Масленков, радостными глазами поглядывая на Иоанна. — Как идет?
— Борзо-о-о!
Дома в верхнем покое хозяина стол уже уставили холодными закусками, на скатерти стояли две бутылки с цветными плодовыми водками. День был не мясопустный, и после комнатная девка внесла в ставце бараний бок с кашей.
От медного рукомоя сразу перешли к столу.
— Давай, батюшка! — весело шумел купчина. — Чару пити — здраву быти.
В меру выпили и закусили, во время сказали друг другу всякие приятности.
Иван Васильевич жалковал:
— Родителя твоего, Федора Степановича, нет за столом — давно с ним не сиживал. Передай просьбицу: пусть не забывает, заглядывает. Нет уж нет, рано тебе восвояси. Погоди, я тебя сейчас мирским словом окачу, — плутовато сверкнул своими черными глазами Масленков и хитро вскинул левую бровь. — Увеселись на минутку.
— Твои байки ведомы — зубоскальство площадное!
— Опять укоризна. А хоша бы и так! Отчево не посмеяться над слабостями человечьими. Вот послушай-ка о барской спеси. Я тут одному дворянчику служилому рассказал, так он губы надул, как тот Федул…
— Ну-ну, а то сидят-сидят, да и ходят…
Купец хохотнул.
— От меня скоро не уходят! Ладно… Шествует одинова разу некий господин-сковородин по скорбному месту со слугой и видит несколько черепьев у ветхих могил. Родительские-то места у нас возле церквей — теснота на погостах, нет-нет, да и разрываются древние могилы. Дворянчик молодой скудоумен, научает деревенсково своево служку: «Гляди, Федорка, чем разнятся эти черепа: эти вот дворянские — кость бела, а черные — мужичьи». Отмолчался слуга. Вдругорядь в Семик случилось им быть возле убогих домов — увидели они белых черепов куда более, нежели черных. Федорка тут и приступил с расспросами: ваше благородие, у Божьих домиков хоронях тех, кто не своей смертью жизнь кончал — бездомных, кто руки на себя наложил, утопших… Так что, это все дворянские головы, белая кость?! Отмолчался барин, только зубами скрипнул. Глянул на слугу, а тот стоит и ржет в кулак… И подзатыльник ему дать рука не поднимается… Вот такая молвка!
— Притча мудрость показует…
— А ты, поп, слушать не хотел! — ухмылялся Иван Васильевич. Прощались. Чуть не силком Масленков заставил принять кошелек с деньгами. Говорил тепло:
— Я ведь не простец, не сорю деньгой. Просто доволю душеньку добрым делом. Ты сказывал, что рядом с пустынью село Кременки — сгодится на прокорм моя дача. А мука в тележке — это родителю с поклоном от меня. Пусть Агафьюшка ублажает Федора Степановича блинками да оладушками. Я наказал работнику — заедет сейчас с тобою в Спасский, заберешь, как говорил, тово бельца и покатите до Красного.
Масленков открыл створку окна, оглядел широкий двор, крикнул:
— Григорий, к выезду!
И к Иоанну:
— Ты теперь у нас поп глазами не хлоп… Иногда и на лошадке прокатиться не грех. Ну, не постави, Господи, рабу твоему Иоанну во грех чарку водочки! Будь здоров, друже!
4.
Так забилось сердце, так возрадовался, когда опять увидел на Старом Городище высоко вознесенный крест. «Он-то меня и звал сюда», — догадливо уверял себя Иоанн.
Скоро поправили осевший шалаш и начали валить сосны — прошлогодней заготовки на сруб, как прикинули, оказалось маловато.
Раскопали земельку близ Сатиса и посадили маленький огородик — мельничиха помогла семенами и разными добрыми наставлениями.
За хлебом и прочим ходил в Кременки и ближние деревни Андрей. Однажды, взяв деньги и заплечный мешок, ушел белец и назад не вернулся. В тревоге Иоанн обошел все ближние поселья — никто Андрея не видел. С оказией послал запросы в Санаксарский, в Арзамасский Спасский монастыри — нет, и там не объявлялся послушник, как в воду канул! Ну, как жив где — Бог с ним! А как нет… Ой, не хотелось и думать, что безвестно сгинул подросток — сам всегда напрашивался ходить в мир, бывать на людях…
Погоревал Иоанн, но твердо решил обживать пустыню. Начал читать жития святых — древних пустынников. Книги звали к размышлению — задумывался даже и о смерти. Более того, стал готовиться к ней. И, поднимая в душе плач и о грехах человечьих, принялся копать в горе пещеру, как символ своего гроба. Так поступали все отшельники в далеком и недавнем прошлом.
Человек помышляет, а Бог сотворяет. Ободрил Всевышний молодого иеромонаха. Однажды, когда уснул в зеленой куще, увидел сон.
… Стоит он близ Киева около Печерского монастыря Преподобных Антония и Феодосия на какой-то чудной поляне, окруженной славным лесом. Стоит не один, толпятся тут незнакомые, и все ждут прихода кого-то. Вдруг слышит Иоанн переговор людской: архирей Иларион грядет! Все обратились к востоку и увидели архирея в мантии с жезлом. Окружили его монахи и бельцы. Подошел Иларион к Иоанну и благословил его. Принял благословение молодой пустынник — умирился душой и проснулся в радости.
А после засомневался: тот ли Иларион ему приснился, что выкопал около Киева первую пещеру в две сажени, в которой после, по прибытию с Афонской горы, поселился преподобный Антоний. Так был ли тот Иларион архиреем?
Раскрыл книгу — во-от, был Иларион митрополитом в Киеве!
Еще усердней Иоанн копал пещеру — помнил, кто благословил его на этот труд, полный для монаха особого сокровенного смысла.
В эти трудные дни явился на Старое Городище Палладий из Введенского.
… Поднялся из подгорья, встал на зеленой травушке тоненьким черным столбиком — молодое лицо потное с дороги, но веселое.
— Палладьюшко, подруг, да ты ли это?!
— Я есмь…
Палладий подошел, перевел дух, присел на деревянный чурак.
— Так и есть, совесть зазрила. Да, стыдоба меня доняла, не отозвался я на зов твой. Все из Введенского кланяются тебе. А Тихон вот просфору прислал да рублевый ефимок на прокормление.
— Вот спасибо игумену — заботник, что отец родной!