Пока шли, моторист жаловался на судьбу, говорил, что никакой он не моторист, а плотником был, да война не спрашивает кто, а велит куда, вот и крутится он в этом «самоваре» уж два года – с тех пор, как немцев прогнали с Волги.
С котлом пришлось повозиться. Давно не оглядывали его по-хозяйски.
Моторист любовно смотрел, как работает солдат, подавал то ключ, то отвёртку, то шприц со смазкой и приговаривал:
– Помнют рученьки, помнют работу…
– Менять многое надо. Месяца на два-три хватит, не больше, – сказал он, вытирая руки комком тряпья и закуривая. – Ну, давай, батя, запускай, только потише.
Котёл заурчал, запыхал. Минут пять они сосредоточенно вслушивались в его работу.
– Потянет, – сказал он.
– Потянет, потянет… – обрадованно согласился моторист. – Ну пойдём, солдат, на воздух, посидим, поговорим. Спасибо тебе, выручил. Пойдём к капитану.
Капитан сидел в тесной каюте и что-то писал. На столике стояла банка с медяками, тут же лежала форменная фуражка с самодельным, видимо, вырезанным из гильзы якорем.
– Когда уж кассиршу на пристань дадут? Надоела эта бухгалтерия, без неё дел полно, – пожаловался он не то им, не то себе. – Ну что, расковыряли загвоздку-то? Слышу, вроде не тарахтит.
– Нормально теперь, Иван Егорыч. Вот всё он, солдат. Магарыч с нас, положено.
– Да не надо ничего, я не голодный, а вина не пью, – отказался он.
– Вина и мы пять лет не видали, а фронтовые сто за нами, правильно, Иван Егорыч? Не побрезгуй уж…
– Да какое вино… Не поняли вы. Это мать моя и спирт, и водку вином называла. И я так говорю иногда… Я правда щас пить не хочу, потом зайду как-нибудь, в Слободу, может, съезжу, знакомого одного отыщу, у него поживу… Так что вас не миную.
– Да у нас щас и нет ничего, – немного виновато сказал моторист. – К вечеру обещались за рыбкой прийти… Нас бабка одна в Слободе рыбкой снабжает, третьего дня ползембиля лещей приволокла, внука своего матросом на пристань устроить хочет. А пацан в спецшколу лётчиков, нашу местную, с дружком на пару поступать просится. А бабка ни в какую, сын у неё летчиком был, этой зимой погиб. Отговорите мальчишку, говорит, к себе куда-нибудь приткните, может, потом в училище речное… Да разве отговоришь? Я ей говорю, мол, война кончилась, чего ты боишься? А она – не могу, опасно, а он рассеянный. Каждый день думай, снохи нет, померла ещё в сорок втором, одни мы с ним… И ушлют его после школы этой чёрт-те куда, а я, говорит, одна помирать буду?
Капитан, явно недовольный словоохотливостью моториста, потвёрже глянул на напарника. Потом отложил бумаги, полез в карман за кисетом, достал из тумбочки потёртую книжку, порядком «похудевшую», свернул «козью ножку», долго попыхивал и наконец с удовольствием затянулся.
– Ну что, отвоевали? – спросил он, внимательно рассматривая солдата. – Как звать-то тебя?
– Николаем.
– Здешний ты?
– Здешний, на Байкальской жил, знаете?
– Знаю Байкальскую, там теперь – как сдуло, одни камни да воронки… В живых кто есть из родичей?
– Сестрёнка где-то в Киргизии, в детдоме… Эвакуировали, двенадцать лет ей осенью.
– Ну, это ничего, найдётся. Двенадцать лет… Знает и фамилию, и где жила. Найдётся.
Он и сам надеялся отыскать сестру, а, может, она сама уже ищет его. Не надо только уезжать из города.
– Тебе токо с места трогаться не надо, найдётся сестрёнка, – угадывая его мысли, сказал моторист.
– Ты где работать-то думаешь? Хромаешь, вижу, немножко… Иль погуляешь? – спросил капитан.
– Нога пройти должна… Её поначалу, в полевом госпитале, чуть не отрезали. Оставили, слава богу… Четыре операции за три месяца. Зажила, вроде, а не гнулась поначалу, коленка сильно задета… Но выписался без костылей. Сейчас так вообще сгибается почти нормально… дней семь уже… А погулять… За пять месяцев нагулялся в госпитале, руки что-то делать чешутся.
– Это хорошо. Ты вот что, Николай, оставайся у меня мотористом. А Петровича мы в матросы переведём.
– Сделай милость, Иван Егорыч, обид не будет, – подтвердил моторист.
– Дело знакомое тебе, – продолжал капитан, – там, глядишь, на другой пароход, получше, переведут. «Самовар» доходит уж… А жить и здесь можно до зимы, и на пристани комнатка есть. А там видно будет.
– Я подумаю, – ответил он.
– Конечно, подумай, сынок, подумай. Надумаешь – приходи. И ежели что другое найдёшь, так тоже заходи… Подскажешь, может, чего по техчасти… И сто грамм за нами ещё… Приходи.
Он ходил по городу долго. На Байкальской, с трудом отыскав остатки их домика, постоял над широкой воронкой и с тяжёлым сердцем пошёл по улице, надеясь встретить кого-нибудь из соседей. Но никто не встретился ему на родной улице. И он направился к перекидному мосту, на вокзал, и дальше, к главной площади, где у высокого обелиска его когда-то принимали в пионеры…
В центре города было не очень многолюдно. Все главные и самые красивые довоенные здания, окружавшие площадь, стояли разбитыми и безжизненными, словно страшные декорации к какому-то грандиозному фильму. Но в сквере, неподалёку от обелиска, на очищенных аллеях светились молодой краской новые скамейки.
На окрестных улицах никакого большого строительства он не увидел, здесь в основном шёл снос развалин. Он по-фронтовому вздрогнул и даже инстинктивно пригнулся, когда сравнительно неподалёку вдруг ухнул взрыв и узкая неровная полоска бывшей стены высокого дома медленно, будто стекая, осела на землю, подняв тучу пыли…
Уже работал восстановленный центральный универмаг, правда, только первый этаж. Возле базара оборудовали трамвайное кольцо, там высился старый, знакомый ему с детства мясной корпус, похожий на огромный гараж, а вокруг налепили несколько деревянных рядов, даже с крышами от дождя или грядущей летней жары. Он с удовольствием проехал две остановки на стареньком трамвае в сторону металлургического завода. Маршрут пока у трамвая только туда и был, к крупным заводам.
Вечером он возвратился к пристани. Петрович ещё издали заметил его и, помахав рукой, заторопился в рубку капитана…
Упругий ветер гнал волны против течения. Казалось, что река потекла вспять, но, приглядевшись, можно было увидеть, что даже самая малая щепка, вопреки ветру, плыла по течению.
Над городом гасла вечерняя заря. Уставшее за день солнце тянулось к горизонту, наполняя угрюмую округу розово-серым светом. Миновав город, сумерки поползли на пойменные заволжские леса, откуда ветром доносило до пристани тонкий, волнующий запах весенних деревьев и трав, наполненных живительным, неистребимым соком пробудившейся земли.
1975. 1984
«Хрим-брим…»
…И бьёт, и давит мёрзлый ветер окно, и чернеют от напряжения, натягиваются стёкла. Вот-вот, кажется, разом хряснут белёсые трещины, как на молодом декабрьском льду… Но пробегает тусклый свет от внезапно вывернувшегося куска лунного – и вроде теплеют стёкла, вздыхают облегчённо, хрустко, будто покашливая. Да ненадолго. Снова тьма и гуд холодный.
Илья Петрович лежит на жёстком диване, накинув на ноги кусачий плед. И через пижаму, чёрт, достаёт, колется. В который раз жалеет старик, что не забрал осенью с дачи любимое своё ватное одеяльце подростковое, так хорошо перезимовал с ним в прошлом году. А всё дочка. Хватит, говорит, лохмоты дома держать, люди бывают. И нет памяти, что сама когда-то дитём грелась под одеялом тем… «Вот вам, папа, новый плед, полушерстяной, широкий, тёплый». Хрена он тёплый, добро, что штаны не снял. Из чего их плетут, из каких баранов некормленых? – кусается, не заснёшь.
И шифер этот снова внизу стучит – «хрим-брим, хрим-брим»… Весной прошлой придумали во дворе городок детский: крепость из кирпича красного, рыцарей с мечами, избушки да башенки под этим самым шифером – цветным, пластмассовым. Красиво было неделю-две. Так ведь если крепость, то и война. Ну пацанва и разнесла потихоньку подарок благотворительский: рыцарей обезоружила, стены на надёжность проверять стала, в башенках костры жечь… Дошло и до шифера – увеялся в и без того серое городское небо сладкой вонью, лишь кое-где куски остались. Вот и стучат, стучат – ветерка только поддавай. И слышно – будто из комнаты соседней. Как раз под окнами квартирки Ильи Петровича городок тот порушенный, и этаж всего третий…