Вечером, когда они дошли от пристани до места будущей рыбалки (на лодке Степан Степаныч всё же не решился ехать), ерик показался Юрке непривлекательным: дул ветер, серая зыбь накатывала на прибрежный камыш, выброды были забиты ершистой озёрной травой, которая крепко кусалась, когда они ставили раколовки.
Оказавшись на грейдере, Юрка поразился происшедшей перемене. Ветер утих ещё ночью, и сейчас поверхность ерика казалась огромным матовым стеклом, по которому полз лёгкий туман, белый снизу и розоватый, от зорьки, сверху.
Застывший, тяжёлый от росы камыш покорно клонился в разные стороны; тину и прочий сор ветер ночью согнал в дальний угол ерика, выплеснул на берег.
Матовое стекло местами прояснялось, синело, туман уползал, оседал на траву и кусты, небо светлело, ближние к ерику тёмные шатры дубов на глазах зеленели.
Пока они переходили на другую сторону, где камыша почти не было, но кое-где у берега топорщились кустики осоки, Юркины кеды изрядно промокли.
– Говорил тебе, чтоб сапоги взял резиновые, – ворчал Степан Степаныч, – ну ничё, солнце вон уж встанет сейчас, подсохнешь.
Солнце, впрочем, уже встало, его ослепительная макушка засверкала над дальней плотной дубравой; сонный туман иссякал, на прощание превращаясь в малиновую пелену.
Собрав удилища, рыбаки сделали первый заброс и приумолкли. Клевало неплохо, но то был не линь, а мелкие жадные окуни. Наживку они заглатывали целиком и так глубоко, что приходилось разрезать брюхо этих полосатых бедолаг, чтобы освободить крючок.
– Токо рыбу портим, вот черти! Теперь их тут стайка шастает, и линь не подойдет, – вздыхал Степан Степаныч.
– Может, на другое место уйти?
– Не, милок, сиди, терпи. Или вот что, дай-ка хлеба маленько, в сумке он.
Степан Степаныч отошел метров на десять в сторону и стал бросать в воду катышки хлеба.
– Может, уйдёт, стайка-то. А бегать с места на место негоже. Сиди.
Первого линя вытянул Юрка. В отличие от бестолкового окуня линь клевал хитро, вёл поплавок в сторону и топил его сначала медленно, а потом уверенно, смело. Юрка не сплоховал, и через секунду линь прыгал на берегу, сшибая с травы росу.
– Ну вот и почин, грамм триста, не меньше. Да ты под жабры бери, так не сымешь, он склизкий. А красив, ишь ты, – поглаживая линя, приговаривал Степан Степаныч.
Ловили до тех пор, пока солнце не поднялось довольно высоко, обернувшись в привычный жёлто-белый цвет, поуменьшившись, как казалось, в размерах. Кроме восьми линей попалось пяток краснопёрок, какой-то залётный карась и ещё разная мелочь. До кучи взяли несколько окуней покрупнее.
– Ну что ж, – рассуждал Степан Степаныч, – на уху есть, пяток линей матери отвезёшь. Пойдём посидим у палатки, заодно воду греть поставим, перекусим трошки. Через часок рачницы глянем.
* * *
В шести раколовках, куда Степан Степаныч накидал для приманки подкопченных на костре моллюсков озерных ракушек, раков оказалось не густо, с полкотелка. Раздевшись, Юрка через каждые полчаса проверял раколовки снова. Степан Степаныч, хоть и разделся до трусов, но в воду не лез, боялся, как бы не прихватило поясницу.
После каждого Юркиного рейса вдоль раколовок они усаживались на бугорке, грелись. Степан Степаныч изредка ложился на фуфайку, подставляя спеющему солнышку белую спину, на которой бугрился большой неровный шрам. Два шрама поменьше Юрка заметил и на ногах Степана Степаныча.
– Дядь Стёп, а шрамы… на войне?
Степан Степаныч, явно не ожидавший такого вопроса, давно привыкший к этим отметинам и относившийся к ним так, будто они у него отродясь были, ответил не сразу. Привстав на локте, он с минуту молчал, словно вглядываясь памятью в давнее время, потом присел, посмотрел на ноги, потёр один из шрамов, нажал на него пальцем.
– На войне, сынок, на ней… Эти, на ногах-то, пулевые… Под Ленинградом… А на спине – осколочный, это уж в сорок пятом, в марте, почти что в Германии уж. По дурочке как-то получилось, ни боя, ни атаки. В лесу мы стояли, полк то есть. А лес, как наш, сосны… берёзки… трава уж, цветочки первые, дятел стучит… Войны вроде и нету. Пошли мы с Гривкиным Иваном, наводчиком моим, пройтись немного, недалеко… А тут налёт. Три «юнкерса» явились средь ясного неба и давай нас бомбами посыпать. Пронюхала, видать, разведка их, что полк в лесу. Тогда и грохнуло меня, глаза в госпитале открыл, в палатошном, операцию делали, потом эшелоном – под Москву. Вот тебе и разгромили логово зверя, не повидал я город фюрерский…
А Ивана убило… Да так, что ничё от него не нашли. По ремню полусгоревшему потом узнали, он снутри хлоркой фамилию свою написал… Вот так… Всю войну, считай, прошёл без ранений и нá тебе… На год он младше меня был. Земляк наш, из Саратова. Я к его жене в семьдесят пятом на тридцатилетие Победы ездил. Замуж она, правда, вышла, но приняли они меня хорошо. Я на денёк-другой поехал, а они неделю не отпускали. Дочка его, между прочим, пианистка известная, с концертами по стране ездит. Приходила тоже, плакала… Они ж, кроме как «смертью храбрых», ничего и не знали, где и как. Ну я и рассказал, не женщинам, а мужу, он тоже фронтовик, инвалид. Открытки они мне шлют иногда…
Степан Степаныч встал, набросил рубаху.
– Не будет, наверно, раков ни хрена. Вода, гляди, прозрачной становится, тёплой, рак на глубину уйдет до вечера. Давай-ка, Юра, вытягивай рачницы на берег, пусть полежат, подсохнут. Пойдём к палатке…
Разливая в помятые алюминиевые миски уху, Степан Степаныч вспомнил, что, кроме всего прочего, ему надо ещё и воспитывать Юрку, по наказу Марии «поговорить» с ним. А как говорить, он не знал, и решил разговор этот перенести на потом. Было б, конечно, легче, если б Юрка дружил с его Колькой, но так вышло, что в близких дружках они не числились, Юрка лет с пятнадцати стал больше бегать в соседний двор, где и обзавёлся весьма сомнительными знакомыми, которых Мария всех оптом называла «брандахлыстами».
Среди этой компании Степан Степанычу больше всего не нравился Генка, по его мнению, отпетый парень, лет уж к двадцати. О Генке Степан Степаныч многого не знал, тот вообще объявился в их округе лет пять назад, жил с бабкой, без родителей. В армию его почему-то не брали, работать он, видно, толком не работал, потому что постоянно околачивался то в своём, то в их дворе с пацанами младше себя. Одевался он броско, таскал переносной магнитофон, курил и выпивал невесть на какие шиши и был на первом учёте у их участкового милиционера лейтенанта Кваскова.
С год назад Степан Степаныч остановил как-то Генку в их дворе и прямо сказал, чтоб тот тёр штиблеты в другом месте, не мутил пацанов, а лучше бы шёл работать. Даже предложил помочь устроиться на свой завод. Генка, не вынимая сигарету из мокроватых губ, смешливо посмотрел на «общественника» и вполне культурно ответил, что, во-первых, он работает электриком в детсадике, на полставки, правда, а во-вторых, если папашу волокёт на агитацию, то шёл бы он в общество «Знание» или проводил беседы в красном уголке, сидя на кожаном диване. А то, мол, придёте однажды в уголок, а места для сидения нет, диван нехорошие подростки могут раздеть: кожа-то ноне в цене.
Вот от такого фрукта и набирался ума Юрка.
– Налей-ка, сынок, ещё немножко, – Степан Степаныч протянул Юрке миску. – Давай, Юра, через недельку ещё приедем, а? Чё тебе возле браконьеров кутьком крутиться? Они ж тебя, как гонца, туда-сюда используют. Их морды примелькались, вот они и смекнули: пацана пошлёшь продать или отнести чего по адресу – выгодно со всех сторон. Ему и денег не надо, хвост белужий дадим – пусть радуется. Так что ль?
Юрка молчал.
– Ладно, молчи да думай. Вот что, а не махнуть ли нам через недельку за грибами, грузди вот-вот пойдут. Лариску, знакомую твою, пригласим. Пойдем цепью, колхозом – все грибы наши будут. Можно вечерком приехать, заночевать, а утречком, до теплохода первого, мигом в осинник. Сентябрь на носу – самые грузди.