«Я шел вдоль припухлой тяжелой реки…» Я шел вдоль припухлой тяжелой реки, Забывшись, и вздрогнул у моста Тучкова От резкого запаха мокрой пеньки. В плащах рыбаки Стояли уныло, и не было клева. Свинцовая, сонная, тусклая гладь. Младенцы в такой забываются зыбке. Спать, глупенький, спать. Я вздрогнул: я тоже всю жизнь простоять Готов у реки ради маленькой рыбки. Я жизнь разлюбил бы, но запах сильней Велений рассудка. Я жизнь разлюбил бы, я тоже о ней Не слишком высокого мнения. Будка, Причал, и в коробках – шнурочки червей. Я б жизнь разлюбил, да мешает канат И запах мазута, веселый и жгучий. Я жизнь разлюбил бы – мазут виноват Горячий. Кто мне объяснит этот случай? И липы горчат. Не надо, оставьте ее на меня, Меня на нее, отступитесь, махните Рукой, мы поладим: реки простыня, И складки на ней, и слепящие нити Дождливого дня. Я жизнь разлюбил бы, я с вами вполне Согласен, но, едкая, вот она рядом Свернулась, и сохнет, и снова в цене. Не вырваться мне. Как будто прикручен к ней этим канатом. «Времена не выбирают…»
Времена не выбирают, В них живут и умирают. Большей пошлости на свете Нет, чем клянчить и пенять. Будто можно те на эти, Как на рынке, поменять. Что ни век, то век железный. Но дымится сад чудесный, Блещет тучка; я в пять лет Должен был от скарлатины Умереть, живи в невинный Век, в котором горя нет. Ты себя в счастливцы прочишь, А при Грозном жить не хочешь? Не мечтаешь о чуме Флорентийской и проказе? Хочешь ехать в первом классе, А не в трюме, в полутьме? Что ни век, то век железный. Но дымится сад чудесный, Блещет тучка; обниму Век мой, рок мой на прощанье. Время – это испытанье. Не завидуй никому. Крепко тесное объятье. Время – кожа, а не платье. Глубока его печать. Словно с пальцев отпечатки, С нас – его черты и складки, Приглядевшись, можно взять. Разговор в прихожей Не наговорились. В прихожей, рукой С четвертой попытки в рукав попадая, О Данте, ни больше ни меньше, с такой Надсадой и страстью заспорить: – Ни рая, Ни ада его не люблю. – Подожди, Как можно… – (И столько же тщетных попыток Открыть без хозяина дверь, позади Торчащего.) – Вся эта камера пыток Не может нам искренне нравиться. – Он Подобен всевышнему. – Что же так скучен? – Ну, знаешь… – И с новым запалом вдогон Трясущему дверь: – Если ты равнодушен, То это не значит еще… И потом, Он гений и мученик. – В чьем переводе Читал ты его? Где мой зонт? – Не о том Речь, в чьем переводе. Подобен породе Гранитной, с вкрапленьями кварца, слюды. И магма метафор, и шахта сюжета. Вот зонт. Кстати, в моде складные зонты. – Твой мрамор и шпат – из другого поэта, Не Данте нашедшего в них, а себя, Черты своего становленья и склада. По-моему, век наш, направо губя Людей и налево, от Дантова ада Наш взор отвратил: зарывали и жгли И мыслимых мук превзошли варианты… Опомнюсь. Мы что, подобрать не могли Просторнее места для спора о Данте? «Заснешь и проснешься в слезах от печального сна…» Заснешь и проснешься в слезах от печального сна. Что ночью открылось, то днем еще не было ясно. А формула жизни добыта во сне, и она Ужасна, ужасна, ужасна, прекрасна, ужасна. Боясь себя выдать и вздохом беду разбудить, Лежит человек и тоску со слезами глотает, Вжимаясь в подушку; глаза что открыть, что закрыть – Темно одинаково; ветер в окно залетает. Какая-то тень эту темень проходит насквозь, Не видя его, и в ладонях лицо свое прячет. Лежит неподвижно: чего он хотел, не сбылось? Сбылось, но не так, как хотелось? Не скажет. Он плачет. Под шорох машин, под шумок торопливых дождей Он ищет подобье поблизости, в том, что привычно, Не смея и думать, что всех ему ближе Орфей, Когда тот пошел, каменея, к Харону вторично. Уже заплетаясь, готовый в тумане пропасть, А ветер за шторами горькую пену взбивает, И эту прекрасную, пятую, может быть, часть, Пусть пятидесятую, пестует и раздувает. «Сквозняки по утрам в занавесках и шторах…» Сквозняки по утрам в занавесках и шторах Занимаются лепкою бюстов и торсов. Как мне нравится хлопанье это и шорох, Громоздящийся мир уранид и колоссов. В полотняном плену то плечо, то колено Проступают, и кажется: дыбятся в схватке, И пытаются в комнату выйти из плена, И не в силах прорвать эти пленки и складки. Мир гигантов, несчастных в своем ослепленье, Обреченных всё утро вспухать пузырями, Опадать и опять, становясь на колени, Проступать, прилипая то к ручке, то к раме. О, пергамский алтарь на воздушной подкладке! И не надо за мрамором в каменоломни Лезть; всё утро друг друга кладут на лопатки, Подминают, и мнут, и внушают: запомни. И всё утро, покуда ты нежишься, сонный, В милосердной ночи залечив свои раны, Там, за шторой, круглясь и толпясь, как колонны, Напрягаются, спорят и гибнут титаны. |