Таранис расправил пальцами ее волосы, такой же длины, как и у него самого, но значительно мягче и тоньше. Распущенные волосы Рениты не лежали одной волной, как у красавца-кельта, а тут же разлетались во все стороны по плечам и спине, и она раздраженно сдувала их со лба и отбрасывала со щек.
— Что с тобой? Устала? — он заглянул в ее глаза, пытаясь в очередной раз найти там ответ на свои вопросы.
А вопросов у него накопилось много, и самым главным был тот, который он не решался задать Рените — а счастлива ли она с ним? Или просто поменяла одну неволю на другую? Жизнь в преторианском лагере была тяжела для нее точно также — бесконечная работа, удушливый запах пота и крови, с трудом сдерживаемые стоны. К тому же здесь не было даже того подобия жилища и жалкого удобства, к которым она привыкла — не было своей, пусть и крошечной, комнатки, не было водопровода, являющегося неотъемлемой частью римской жизни. Но Ренита ни разу ему не пожаловалась ни на что… Таранис подумал, что она, наверное, никак не может оправиться от потери подруги — все же общение с Гайей придавало сил Рените, и во многом он видел в интонациях, движениях своей любимой то, что она невольно переняла от Гайи.
Он осторожно, чтобы не спугнуть ее хрупкое спокойствие, коснулся губами лица женщины, поцеловал усталые морщинки в углах глаз:
— Ты сегодня снова занята?
— Нет, — рассеянно ответила она, но все же прижалась к его груди, едва доставая кончиком носа прямо между его сосками.
Он наклонился и поцеловал ее макушку, снова расправил непослушные пушистые волосы:
— Мне бы хотелось пригласить тебя просто прогуляться вдоль берега Тибра. Надо же, провел год в этом городе, и даже не знал, что тут может быть красиво.
— Да? — удивилась она. — Я родилась здесь. И тоже не знаю, что здесь может быть красиво. И Тибр видела только в городской черте и то, только потому, что иначе на остров к храму Эскулапа не попасть. Он мутный, пахнет фуллоникой и заполнен отбросами.
— Тут выше по течению.
— А что там делать?
— Просто гулять. Посмотреть вокруг себя. Я сегодня там прошелся…, - он замялся, поняв, что ни к чему рассказывать Рените про то, что ему пришлось пройтись от палатина вдоль всего Марсова поля, пытаясь понять, где бы мог засесть кто-нибудь, кому взбредет в голову засесть с дальнобойным луком на пути Октавиана, решившего лично посетить не так давно отстроенное здание вигилии на Марсовом поле за театром Помпея.
— Ты гулял? — удивленно подняла она глаза, и он солгал:
— Выбирал место для нашей прогулки. Так что решайся. Там красиво, уже вовсю вылезли какие-то первые цветы.
— Какие?
— Желтые. И белые.
Она рассмеялась, легонько проведя по его носу кончиком пальца:
— Желтые и белые… ты же друид! С закрытыми глазами должен каждую травинку знать.
— Не переоценивай. Меня с малолетства готовили защищать святилище, а не служить в нем. И трав я не знаю. Может, покажешь какие?
Ренита с недоверием скосила на него глаз:
— Ну ладно. А зачем вдруг так?
Он подхватил ее на руки:
— Приворотное зелье сварить для одной постоянно убегающей и прячущейся красавицы. Чтобы замечала среди всей этой толпы мужчин одного-единственного, который ее любит настолько безумно, что даже свою жизнь перевернул.
— Ты о чем? — она испуганно обхватила его шею обеими руками.
— Ренита, если бы не ты, вряд ли я бы согласился служить Риму.
— Понимаю. Но я думала, это из-за Гайи.
— И из-за нее. Но это разное. Вы с ней разные. Она воин. Воин, прекрасный во всех отношениях…
— Была, — уронила Ренита, и две слезы скатились по ее щекам, упав на его грудь.
Таранис жестоко боролся с собой — сказать ли ей? Вернулся же в открытую Дарий. И все сделали вид, что так и должно быть. В этой когорте не принято ничему удивляться и задавать лишние вопросы.
Он мысленно вернулся к той ночи, когда сидел в засаде на крыше инсулы, расположенной очень удобно, почти у верхнего изгиба Целия так, что с нее открывался вид сразу на несколько улиц, и ему оставалось только успеть переместиться по покатой, покрытой глиняной хрупкой черепицей крыше или проползти под стропилами. Он выбрал путь под стропилами — не потому, что боялся соскользнуть вниз, а потому, что это исключало опасность случайного падения черепицы, что невольно заставило бы поднять голову наверх проходящие мимо друг за другом патрули урбанариев и вигилов. Таранису сверху было не только хорошо их видно, но и слышно — мужчины, утомленные бесконечным ежедневным кружением по улицам города в поисках тех, кто так или иначе может нарушить ночной покой его жителей. Впрочем, нарушить покой — дело относительное в Риме, по которому всю ночь, строго соблюдая закон, установленный Юлием Цезарем, сновали груженые повозки. Они громыхали обшитыми металлом деревянными больними колесами, но хотя бы не сбивали своими бортами людей с узких переходных проходов на низко опущенную, всегда заваленную отбросами и навозом мостовую. Мостовую постоянно чистили государственные рабы, подчиненные курульным эдилам — но скорость, с которой жители заваливали улицы, превышала скорость, с которой вывозили мусор. Опять же, даже сам Цезарь решил, что днем могут проезжать беспрепятственно наравне с вигилами и весталками — повозки мусорщиков.
Таранис притаился у слухового окна, выбирая себе позицию для стрельбы и прислушиваясь к тому, что делалось на улице.
Урбанарии вяло переговаривались с каким-то загулявшим, судя по речи, вольноотпущенником:
— Так живешь ты где?
— В доме.
— Хорошо, что не в фуллоновой нише за чашей. Дом-то на какой улице?
— Ну такой… Как эта… Но не эта…
Урбанарий хмыкнул:
— И вот куда тебя? Пойдем-ка, проспишься, — урбанарии хотели отвести гуляку в помещение при своем отряде, где префект урбанариев принимал решения о наказании доставленных воров, разбойников и прочих возмутителей спокойстия, а у входа висели для острастки покрытые засохшей кровью плетки, которыми наказывали тех, с кого штраф взять не получалось, а сажать на казенные хлеба в Маммертинскую тюрьму было много чести.
Но пьяница имел свое мнение на тему, где ему проводить эту ночь, и стал отчаянно сопротивляться урбанариям. Те сначала попытались увещевать:
— Придурок, себе же хуже делаешь! Добра же желаем! Наказывать еще вроде не за что. Отсидишься до рассвета, а так попадешь в руки не нам, а разбойникам, будь они прокляты.
А затем, устав препираться, все же скрутили, наподдав для острастки пару раз и удалились вместе с возмущенно что-то бормочущим дядькой.
На улице ненадолго воцарилась тишина, но затем проехала большая, запряженная четырьмя попарно поставленными быками, груженая целой горой толстых дубовых бревен. Края бревен на поворотах задевали края пешеходных дорожек, расположенных как раз у верхнего края колеса, а на особо узком повороте даже снесли неловко поставленную или уже кем-то сдвинутую фуллонову чашу, и глиняный сосуд с оглушительным хлопком свалился на мостовую. На крышу шестого этажа, где притаился Таранис со своим луком, запах накопленной за день мочи не проник, но мужчина явственно ощущал ту уже готовую смесь запахов большого города.
Снова тишина. Шаги подбитых металлическими гвоздями кальцей на двойной деревянной подошве кальцей вигилов. Вот грохнуло, упав на камни, опоясанное двумя железными кольцами деревянное ведро, следом раздался звонкий голос молодого вигила, пославшего вслед ведру пугающее проклятие, причем с заметным германским акцентом. Его спутники расхохотались, но спохватились, что уже глубокая ночь. И торопливо удалились.
Вот снова кто-то появился на перекрестке, и Таранис тоже выругался — совсем не слышно, себе под нос. Его терпение тоже подходило к концу — все, что он хотел, это удобное место, где можно взять на прицел каждый шаг небольшой улицы, по которой иногда проносили лектику Октавиана. А ночью он занимался этим потому, что днем слишком много глаз могли бы его заметить. Но, как оказалось. Жизнь этого безумного города не затихает и ночью. Таранис устало растянулся на пыльных досках — опять не дают работать. Но вот что-то его насторожило — шаги были слишком осторожными. Он выглянул в щель между рассохшимися досками, прикрывающими небольшое пространство между вертикальным срезом стены и наклоном стропил крыши. Мужчина, закутанный в темный плащ, что-то разливал по мостовой и пешеходной дорожке, брызнул темной жидкостью из небольшого бурдюка на беленую стену дома. Его спутник развернул мешок, вынул оттуда какие-то сверкнувшие в свете едва проглядывающей луны вещи и бросил в лужу жидкости, разлитой товарищем. А затем они сделали и вовсе малообъяснимую вещь — извлекли из ножен мечи и ножи каждый, сделали несколько ударов, причем даже не друг с другом, что-то крикнули. Один издал полный боли и ужаса крик, похожий на предсмертный стон, и они тут же бросились наутек.