Командующий армией упомянул о шахтах и заводах, названия которых были с детства известны Сороковому. Несколько месяцев назад они еще принадлежали немецким, английским, французским, бельгийским капиталистам, беззастенчиво грабившим богатства России, наживавшим миллионы на поте и крови донецких пролетариев.
Советская власть отняла у буржуев заводы и шахты, сделала их достоянием народа, а потому русские, французские, английские, немецкие, американские, бельгийские капиталисты решили с помощью немецкого штыка нанести удар в сердце революционной России.
«…Выполняя поручение капиталистов всех стран, — читал Ворошилов ленинское обращение, — германский милитаризм хочет задушить русских и украинских рабочих и крестьян, вернуть земли помещикам, фабрики и заводы — банкирам, власть монархии».
— Не отдадим, а захваченное вернем! — проносится над площадью грохочущий человеческий гул.
Ворошилов улыбнулся. Его радовала эта непоколебимость уставших, полуголодных людей, их твердая вера в то, что германскому милитаризму не удастся задушить русских пролетариев, не удастся вернуть землю помещикам, фабрики и заводы — банкирам, власть — монархии.
— Сегодня, — заявил командующий армией, — во всем мире шумят рабочие демонстрации под красными знаменами. Сегодня день единения, день смотра. Красный день пролетариата, черный день буржуазии, готовой каждую минуту ударить беспощадным свинцом в открытые груди рабочих… Немцы наступают, чтобы захватить военное имущество в наших поездах и разрушить наши дальнейшие планы борьбы. Этого допустить мы не можем. Сегодня мы должны показать империалистам, что красное знамя нельзя вырвать из пролетарских рук…
— Не вырвут! — слышится в ответ. — Погибнем, но не отдадим! — Голос Сашка Сорокового вливался в общий поток голосов.
— Сегодня во всем мире гремит «Интернационал», — продолжал Ворошилов, — на нашем участке загремит победный бой. Пролетарии всего света услышат его грозные звуки… Неважно, что мы — за тысячи верст. Видят они нас? Видят! Слышат они нас? Слышат!
Слова об интернациональной солидарности трудящихся брали за живое. Они были подобны искрам, падающим на сухие поленья, и подымавшийся от них огонь согревал потерявших свой кров людей, вселял в них бодрость.
Когда Ворошилов закончил свою речь, кто-то во весь голос крикнул:
— Хай похылыться и завалыться мировый капитализм!
Вверх полетели кепки, фуражки.
Митинг проходил в начале весеннего месяца, но вот уже май кончается, а помощи из-за рубежа, на которую так надеялись и которую так ждали и Сороковой, и молодая мать Анюта, и ворчливый Пантелей, прозванный беженцами Фомой-неверующим, все еще не видать.
Сашко верил в боевое братство. Большинство же людей, ехавших с ним в одном вагоне, склонялись на сторону дядьки Пантелея.
Однажды, когда Сороковой прочел вслух о демонстрациях в Лондоне, Берлине, Вене, о симпатиях, высказанных в иностранной прогрессивной печати в адрес русских пролетариев, взявших власть в свои руки, дядя Пантелей заметил:
— Нам не симпатии — помощь нужна.
— Помощь придет. Нас непременно услышат, — уверял Сашко.
— Уже услышали, — не без горечи в голосе произнес телеграфист. — Только кто услышал? Кайзер Вильгельм пригнал на Украину свою армию. Услыхали американские, французские и английские правители. Они на Мурмане свои войска высадили. Услыхали белочехи. Во Францию не поехали, в Поволжье против Советов взбунтовались. Во Владивосток японцы пришли… Одним словом, навалилась на Россию беда. Не стряхнуть нам ее, братцы.
— Стряхнем, — отрывисто произнес Сашко, закуривая самокрутку. — У пролетариев на хорошее слух хороший. Услышат они нас! А уж если все трудовые люди объединятся да как дунут — такой ветер подымется, что держись, мировая контра! Ведь еще встарь было сказано: «Тому роду не будет переводу, если брат за брата пойдет в огонь и воду». У нас в Германии есть брат — Карл Либкнехт. Ленин сказал, что Либкнехт победит Вильгельма.
— Поживем — увидим, — парировал телеграфист, поворачиваясь к окну, за которым лежала голая придонская степь.
Оказавшись в тяжелом положении, многие обитатели вагона раздумывали: стоило ли им покидать насиженные гнезда, ехать в незнакомые места? Хлеборобам слышался веселый шум колосьев, наливающихся зерном, женщины думали о брошенных на произвол хатах, о садах, одетых в белый наряд, и о том, что ждет их в городе на Волге, соединяющем Астрахань с Москвой, в городе, где сходятся три железные дороги и где, по словам Сорокового, жизнь сытая, безбедная. Но в чьих руках теперь Царицын? Сбавляя скорость, невеселый шестидесятый эшелон, наполненный тревожными думами его обитателей, продолжал ползти по рельсам.
Другови
Коля Руднев сидел над железнодорожной схемой и на чем свет стоит ругал самого себя: как это он, начальник штаба армии, отвечающий за движение эшелонов, оставил шестидесятый без надежного прикрытия! А тут, как назло, оборвалась с ним связь.
Еще с утра Руднев послал конных разведчиков на поиски и с часу на час ждал от них донесения.
— О чем кручинишься, начальник? — спросил с порога Кочин, командир анархистского отряда, протягивая Рудневу потную руку.
— Шестидесятый потеряли…
— Потеряли? Ну и слава богу! Баба с возу — кобыле легче! Кому нужны трухлявые деды, всякие малолетки и беременные бабы? Радоваться надо, что избавились от обузы, а ты горюешь! Давно надо было потерять…
Не впервые Кочин предлагал «потерять» эшелон с беженцами, бросить их где-нибудь на линии, а вооруженным отрядам двигаться к Царицыну налегке, но каждый раз вместо поддержки встречал со стороны Ворошилова и Руднева резкий отпор.
Как так «потерять»? В вагонах едут отцы, матери, жены, дети тех, кто сражается за революцию, кто не жалеет для ее торжества ни своей крови, ни жизни. Как же можно таких людей «потерять», бросить на растерзание белоказакам? Уж если от кого и следует избавиться, то это, в первую очередь, от самого Кочина. Называет себя революционером, а какой из него революционер? Крикун! Барахольщик!
В пути специальная комиссия по приказу командующего проверила и взяла на учет все имущество. В вагонах, в которых едут анархисты, она обнаружила тюки мануфактуры, несколько сот пар дамской обуви, много драгоценностей. Руднев приказал взять все на строгий учет. Кочин стал на дыбы. Его призвали к порядку и в последний раз серьезно предупредили.
И сейчас, когда Кочин снова заговорил об «обузе», Руднев хотел его как следует отчитать, но в эту минуту в вагон вбежал запыхавшийся красноармеец и подал начальнику штаба сложенный вчетверо листок из ученической тетради.
С трудом разбирая корявый почерк, Руднев углубился в чтение. С каждой прочитанной строчкой лицо его светлело.
— Кто пишет? — поинтересовался Кочин.
— Разведчики доносят, что на полустанке, верстах в двенадцати, обнаружен эшелон.
Вызвав ординарца, Руднев приказал:
— Седлай коней!
— А с моим делом как? — спросил Кочин.
— Решим, когда вернусь.
Кочин со злостью плюнул и вышел из вагона.
…Двое всадников понеслись по проселочной дороге. Вот и полустанок с развалившейся будкой, а чуть поодаль — застывший на рельсах длинный железнодорожный состав.
Передав поводья ординарцу, Руднев направился к машинисту.
— Почему стоите? — хмуря брови, спросил начштаба.
— Не в моих силах, — ответил усатый машинист, поправляя рукой сползающую с головы почерневшую повязку. — В котлах пусто, водокачка разрушена… А без воды, сами знаете, пару не бывает.
— Да и торопиться нам некуда, — добавил от себя подошедший телеграфист.
— Как некуда? — вскипел Руднев. — К Царицыну пробиваемся…
— Не все ли равно где погибать — здесь или в Чире. Задний дашь — к немцу попадешь, он уже по Ростову марширует, вперед тронешься — к Мамонту в самую пасть угодишь. Проглотит он нас, проклятый…
— Не проглотит, подавится, — бросил Сороковой, занимавший пост наблюдения на крыше первого вагона.