Я, пожалуй, единственный раз в жизни увидел в тот день её смущенной и расстроенной. Вообще же я не помню её плачущей или печальной, а только лишь доброй и веселой. Неприятностей в жизни было немало, но она переносила все их с достоинством, повторяя, что всё идет от Бога, вот, значит, что-то мы сделали неправильно, за что Бог и послал кару и направляет нас на путь истинный. Она не теряла ни минуты днем на бесполезные сетования или пустую болтовню. Каждая секунда жизни была отдана пользе и делу, и, говоря сегодняшним языком, бабушка умела хорошо организовать свою деятельность. Она ухитрялась следить за детьми, неся что-то от стола в кухне к печке и обратно, или выбегая на минуту в огород, умела одновременно посмеиваться над проказами младших, непрерывно отпускать шутки и сыпать прибаутками, которых она знала великое множество.
Жили Кузнецовы небогато, но не были скаредными. Я помню немало случаев, когда в дом к ним стучались плохо одетые люди и просили подаяния. Бабушка никогда не захлопывала перед ними дверь и не говорила «Бог подаст», а всегда выносила что-то, чаще всего съестное – ломти хлеба или какую-то свежеприготовленную еду. В моем раннем детстве в Юрьевце не была еще открыта церковь, и те, кто отправлялся на богомолье, должны были совершить паломничество за много верст, и если в дом стучали паломники, то их приглашали к столу в кухню и непременно кормили, а потом давали что-то на дорогу. Откровенное жмотничество и мелочную прижимистость бабушка и дедушка не одобряли. Про чересчур жадных людей говорили с презрением и даже грубо: «Они за копейку в церкви пёрнут».
Бабушка по-волжски растягивала гласные и сильно нажимала на «О» во всех словах, поэтому речь её была певучей и переливчатой. Вообще над московским и нижегородским говором юрьевчане откровенно посмеивались, и я помню, что они любили поддразнивать нас присказкой, в которой вместо буквы О произносили А и нарочито «акали», якобы пародируя мАскАвский выгАвАр: «Ну, кАк же, сидел А кАшкА на зАбАре и мяукАлА». В то же самое время они иногда позволяли себе покрасоваться и подчеркнуть, что они люди городские, умудренные и опытные, и одновременно подтрунить над деревенскими жителями. Помню, как тетя Рита не раз смеялась, обсуждая повадки тех, кто, приехав из глубинки, выходили вечером на берег Волги, впервые в жизни видели плывущий по реке пароход и принимались голосить:
– Манько-о-о! Глянь-ко-о-о! Дом-от на воде. И с огням!
Вероятно, все бабушкины внучки и внуки испытывали те же чувства по отношению к ней, какие испытывал и я, но мне все-таки казалось, что уж меня-то она любит больше всех, как это, наверное, казалось каждому из нас. Она и в мой адрес отпускала шуточки, но произносились они таким тоном, что не казались мне обидными.
Пока я был совсем маленьким, она иногда не давала мне чая перед сном и объясняла это следующим образом:
– Ой, Валерко, напьешься чаю и вдруг ночью в постель напрудонишь? Вода-то, она, чай, страшную силу имеет: она ведь плотины ломит. Смотри, как бы не напрудонить невзначай.
Иногда эта присказка заменялась другой:
– Не пей на ночь горячего чая. Пузырь лопнет, так ноги ошпаришь.
Когда я сопливился (а это часто случалось, видимо, я легко простывал), она приговаривала, что это – хорошо, раз сопливый – значит, умный. Если я жаловался, что зудят зубы, она говорила:
– Ну, коли зубы болят, то выскочи-ка босиком на мостовую, да ударь ногою-то по булыжнику. Зубы-то, чай, болеть сразу перестанут, вся боль в ноги уйдет.
Если кто-то жаловался на недомогания в сердце или еще где-то, то следовал схожий рецепт: пойти к бане, удариться головой о сруб, и эта боль отступит, а придет другая. Может быть, она не будет так беспокоить.
Вообще все такие сентенции отражали важную сторону бабушкиной жизненной философии: у неё никогда не было времени на болезни и тем более на переживания о болячках. Что бы случилось, если бы она предалась им и потребовала бы себе передышку в каждодневной деятельности? Кто бы накормил семью, домашних животных, следил бы за садом и огородом? Наверное, и у неё бывали моменты, когда ломило голову, ныли зубы, проявлялись другие хвори, но она находила силы превозмогать их и делать свое дело. Эта философия многого стоила.
И становились понятными её жизнелюбие, оптимизм и склонность к шуткам.
– Валерко, – спрашивала она меня между делами. – А ты когда вырастешь, кем будешь-то?
– Моряком, бабушка, – отвечал я с гордостью.
– Ну как же, – говорила она тихо, как бы под нос себе, повторяя слово «моряк», и добавляла неспешно, – ясно дело – моряк, портки горят, задница пышет, а он ничего не слышит.
После этого она негромко, но заразительно смеялась, и я не обижался на такие присказки, потому что знал, что она со мной шутит.
Или вдруг, услышав под окном свист с улицы, она заявляла мне:
– Иди, Валерко. Чай, вон твои дружки пришли. Иди скорей, а то они уж, наверное, весь забор обоссали.
Я часто придумывал разные неправдоподобные истории, фантазировал не в меру, и, как уже вспоминал, бабушка в таких случаях говорила:
– Ну, Валерка, из тебя, как из кобыльей башки прёт.
Иногда (очень редко) в её репликах встречались слова из народной лексики (как её теперь называют), но так как всё ею произносимое было сказано добрым и даже ласковым тоном, то и эти вкрапления «некультурных» слов не вылетали из уст бабушки грубыми или пошлыми. Всё было окрашено в добротный шутливый тон. Так, чтобы ярче отчитать кого-то за лень, она говорила:
– Ну, знамо дело, всё бы себе жизнь облегчить. Чем срать, жопу драть, лучше сраного набрать.
Если кто-то забавлялся пустяками в то время, когда надо было заняться серьезным делом, она призывала:
– Ну, будя дурака-то валять. Поиграл говном, да и за щеку.
Жизнь заставляла её поторапливаться в делах, успевать всё делать вовремя, при этом она никогда не выказывала внешней торопливости, суетливости, не была задерганной или загнанной обстоятельствами в угол. Просто надо было успевать все главные дела к сроку, не разбрасываться на мелочи, не отвлекаться на пустяки. Дела вроде бы делались неспешно, но промежутков между занятиями не было, и всё получалось споро и ладно.
– Срать да родить – нельзя погодить, – приговаривала она, когда кто-то предлагал ей отвлечься от дел, присесть отдохнуть, сделать перерыв в занятиях или поговорить о чем-то несущественном дольше, чем позволял распорядок дня. Она была в высшей степени разумно организованным существом.
Будучи человеком земным, не склонным предаваться пустым мечтаниям и гаданиям о том, как могли бы сложиться обстоятельства при ином раскладе, она возражала таким «горе-теоретикам»:
– Да уж что и говорить. Чай, кабы не бы, да бы не но, то генеральшами все стали бы давно.
Не любила она и напыщенных, задирающих нос людей, она их не привечала и обзывала просто:
– Ну его, шута горохового. Его ведь и на козе не обсерешь.
В тех случаях, когда кто-то из детей или внуков пропадал надолго или болтался без дела, она спрашивала: «Где тебя носило?» А потом добавляла:
– Небось у Ветрова дым пилил. На собаках шерсть бил. Не иначе ведь?
В целом же должен заметить, вспоминая об этих бабушкиных фразах, что откровенных ругательств в семье никто не употреблял, матерные выражения были напрочь устранены из домашнего лексикона. Их как будто и не существовало.
В середине дня, перед возвращением с работы дедушки и детей из школы, бабушка старалась на полчаса прилечь и отдохнуть. Она называла это просто: «Прилягу на полчаса дурь свалить». Этим весь её отдых за день ограничивался.
Поздно вечером, помывшись и расчесав длинную густую косу (часто ей помогал расчесать её чудесную косу дедушка, присевши на стул), она уходила в центральную комнату дома (в горницу, как её звали) и с полчаса или даже больше молилась перед образами. Электричество в дом еще проведено не было, на столе горела свеча, а перед образами висели две лампады, которые дедушка зажигал, как только наступали сумерки. При их неярком колеблющемся свете бабушка произносила молитвы, крестилась, вставала на колени и кланялась, доставая пола лбом.