— Правильно, товарищ Столярова. И я не знаю, что на них нашло, — поддержал Женю Ванюшков.
— Товарищи! Ставить третий подъемник нельзя, — решительно заявила Надя. — Будем думать, что бы такое техническое ввести, чтоб облегчить и ускорить работу. Никто не считает, что вы работали и про себя что-то там оставляли. Но вы сами знаете, что дает в работе навык. В первые дни вы и нормы не выполняли, а потом пошли выше и выше. Вот про это речь идет. Сноровка, опыт помогут увеличить выработку.
— Что говорить!
— Сейчас хотим посоветоваться с вами насчет субботника, — сказала Женя.
Бригада задумалась.
— Можно и субботник, — ответил Яша Яковкин. — Здесь люди новые. А вот когда мы пришли на площадку и ничего тут не было, работали, не считаясь с днями, — и в праздник, и в будни. Раз дали слово, сдержим. На субботник пойдем! Эх, тут в тайге бывало... Нас — семь человек...
— Дружно возьмемся, и субботник поможет! — перебили Яковкина товарищи.
— Так как же решим? — спросила Надя. — Мы вам, товарищи, навязывать субботника не станем. Если не хотите, обойдемся без субботника.
— К чему разговоры! — возмутился Яша. — Да где это видано, чтобы комсомольцы, чтоб молодежь отставали? Если поможет делу, так и два, и три субботника устроим! И об этом говорить нечего. И ты, Шутихин, признайся, что сказал неправильно. И ты, Белкин, тоже. После работы сегодня останемся.
— Останемся! Иначе быть не может!
После гудка рабочие комбината вышли из-за лесов, точно муравьи из потревоженного муравейника. Узкие, перекрещивающиеся тропы заполнены цепочками людей. Все движутся к проходной.
— Три часа отдыха — и на площадку! — объявляет бригаде Ванюшков.
— Пошли!
— Вот батя твой! — сказал Гуреев Пашке Коровкину, увидев старика, возвращающегося с работы.
Пашка вспыхнул. Старик поманил его к себе. Пашка нехотя подошел. Они сели на бревне, в сторонке от дороги. Старик снял мятую, засаленную фуражку, вытер рукой лоб. Он смазывал волосы на ночь маслом, они блестели, хотя и пересыпаны были землей. Глаза отца горели, будто угольки под ветерком.
Отец и сын жили в разных бараках, ходили на разные участки, встречались редко. Пашка знал, что отца на площадке не любили, что прозывали его за сходство с Распутиным — Гришкой, и ему, сработавшемуся с комсомольцами, было неприятно, что у него такой отец.
— Ну, как тебе тут, Пашенька? — спросил старик.
— Ничего, папаня. Обвыкся. Не тяжело. И с товарищами дружу. И ко мне тут приветливы.
Старик глядел то ласково, с любовью, то сурово, с горечью и упреком, держа плотную руку сына в своей большой руке.
— Ох, Паша, Пашенька... А мне свет не мил. Черно в глазах, как в ночь темную.
Пашка вздохнул.
— И чего вам, папаша? Ну, было одно, стало другое. Зачем убиваться? И нечего за плечи глядеть.
— Черно в душе, Пашенька, еще и оттого, что сына единственного на глазах теряю... Отдирается кора от дерева. Отдирается с кровью...
День темнеет, и голубое небо становится серым, как в непогоду.
— Стараешься больно, Пашенька, на чужих стараешься. Забыл обиды. Все позабыл, сынок.
— Не надо, папаша... До чего тяжко...
— Старайтесь, старайтесь, может, ваша власть чем и отблагодарит... Лапоточки худые выдаст.
Пашку такие слова обижали кровно.
— И что вы это, папаша, несправедливость возводите. Обидно мне за себя, за товарищей.
Никодим с ненавистью глянул на сына.
— Обидно? А за мать обиду забыл? Эх, ты...
Он хотел выругаться, но стерпел.
— Жить на сем свете не хочу. Да я не один. Эх, сынок... За что любил тебя? Зачем растил? Иди, иди в услужение и делай, что велят, хоть у отца душа разрывается.
Тягостно, нестерпимо тягостно молчали, сидя рядом на бревне.
— Позвал тебя, Пашенька, вот зачем, — сказал Никодим со вздохом. — Уходить собрался. Хватит. Два года ишачу. Пойдем, сынок, вместе. В город подадимся. Тут жилы надорвешь, кому потом нужен будешь?
Пашка сурово молчал.
— Чего волком глядишь? Дурость в голове сидит?
— Не пойду. Никуда не пойду, папаня!
— А я думал, сын у меня есть. Ан, нет, нету у меня сына.
— Не о том вы, — Пашка с болью смотрел в сторону, на дорожку, по которой возвращались рабочие с завода, на возвышавшиеся здания цехов, на высокие трубы, которые чуть покачиваются на ветру. — Никуда не пойду отсюда. Засветила мне звездочка, выучусь, рабочим человеком стану. Нельзя мне идти отсюда.
— Сопляк ты! Гнида! Покидок! И такого вырастил. Мало стегал тебя, пащенок!
Никодим встал. Большой, широкой кости, с кустом жирных волос, с горящими глазами.
— Прощайте, папаша! И злобы не имейте против меня. Худого я не сделал. Не пьяница. Не вор. Не обидчик.
— Учись! Учись, сынок... Иди к звездочке. Только позабудь, что у тебя есть родной отец...
— Ох, напрасно вы так... И грех... папаша... И больно...
Пашка тяжело зашагал к бригаде, которая далеко ушла вперед; глаза его были красны, губы сжаты. А Никодим с звериной тоской глядел на следы, оставшиеся в песке.
На субботник явилась бригада в полном составе, было двенадцать часов ночи. Пока руки привыкали, работа не ладилась, а через час пошла она в том ровном темпе, который обеспечивает наибольшую производительность.
Во втором часу ночи Коханец заметила, что ребята как будто клали не тот кирпич. Проверила. Точно: не та марка.
«Что случилось? Субботник может свестись ни к чему».
Работу остановили. Комсомольцы щупали бадью и, нагнувшись вниз, кричали:
— Кто там путает? Какую марку даете?
Явился Роликов. Проверил.
— Не пойдет!
Пришлось разобрать часть ряда.
В эти дни всеобщего подъема не верилось, что могут быть люди, которые сознательно пойдут на то, чтобы навредить, напортить, помешать.
— Откуда брали кирпичи? — обратилась Надя к каталям.
— Нам выдали. Везем, что дают.
Надя переписала людей, узнала, откуда шла подвозка, кто дал наряд.
Катали недавно прибыли на площадку. «Значит, где-то скрывались матерые волки...»
Она вспомнила, что Николай рассказывал ей о закопанных тачках, о порче механизмов, о мелких гадостях, которые враги творили на площадке. Жалят, как змеи...
Ребята с обидой разобрали кирпичи, начали класть заново, проверяя марку. Надя не отходила от агрегата ни на шаг. Пришла Женя, заспанная, неловко переступая ногами.
— Ты чего?
Женя кулаками терла глаза, которые не хотели раскрываться. Она пришла на площадку во-время, но в своей конторе завозилась с личными делами комсомольцев и заснула.
— Так заснула, что ничего не слышала...
А утром борьба продолжалась. Ребята передохнули в цехе и часа через три приступили к кладке. Было, конечно, нелегко; поддерживало каждого только то высокое напряжение, которое, подобно волне, несло людей вперед и вперед.
— В крайнем случае, закончим каупер третьего августа, — заметил Белкин.
— Что это у тебя за «крайний случай»? — возмутился Яковкин. — Что ты за человек? «Звездочет»! Гармонист! А не понимаешь самых простых вещей.
Пока велся перерасчет и обдумывались новые возможности ускорения кладки, ребята чаще и чаще бросали вниз хлесткие, подобно ударам кнута, слова:
— Живей! Живей! Не задерживай!
На кладку стали Ванюшков, Женя Столярова, звеньевые других смен.
Был момент, когда на подаче не оставалось ни одного кирпича. Тогда объявили поход на завод огнеупоров. Женя пошла к людям Яковкина: звено его отдыхало.
— Ребята, — сказала она, — мы знаем, что вы отлично работаете. А после работы отдохнуть требуется. Но у нас сейчас нет ни одного кирпича. Кто хочет по доброй воле, только по доброй воле, пойти на помощь?
— Идти, так всем!
Когда подвезли и сделали запас, звено Смурыгина выложило шесть рядов.
— Шесть рядов!
— Главное — подвозка. За это надо решительно драться! — сказал Бунчужный. — Сможете еще дать людей на подвозку?
Из бригады Старцева перебросили Фросю Оксамитную, ее товарок, добавили рабочих из прокатного цеха, организовали надзор за марками кирпича. Цифра шесть стала фактом, столько никто не давал на площадке. Смурыгин зажег звезду победы, и его имя записали на доске почета.