Чтоб так любить Маяковского, надо самому быть большим. И чтоб так любить женщину. Я никогда не думала. А Николай раскрыл мне. И я потянулась к нему... Мне захотелось любви. Вот такой большой, как у Маяковского... Только я никогда бы не мучила любимого. Я тоже любила бы как никто никогда...
Женя отвернулась к окну, глаза ее были в слезах...
— Но для Николая Женя не существовала... Как я мучилась. Я ходила к нему в тайгу, уже здесь, в Шорни — он строил железную дорогу. Чуть кончился рабочий день, иду, чтоб только повидать его. И хоть бы капелька усталости! Мчусь через тайгу одна. А назад... еле ноги волоку. Спотыкаюсь. Николай относился ко мне внимательно, но никогда не любил. Это я поняла не сразу. А когда поняла, заставила себя забыть его. Маяковский мог любить безответно, а я не могла. А тут ты... Как я ненавидела тебя!.. И его. Ты разлучница! Но какая ты разлучница? Разлучать-то некого. Ты вошла в него и заполнила собой его пустоту. Для меня у него все закрыто было. И я тогда надумала бежать с площадки, чтоб вас не видеть...
Женя снова отворачивается к окну.
— Вот так, Надя. И никаких тайн. Ничего нет теперь между нами. Я привязалась к тебе. Ни злобы, ни ненависти. Сгорело, перегорело, остыло во мне. Осталась горсточка холодного пепла... А ты говоришь — Шарль Буше...
— А мне Николай не рассказывал...
— О чем рассказывать?
— Да, конечно...
Помолчали.
— Как же ты теперь? — спросила Надя.
— Ничего. Прошло. Я рада, что ты с ним.
Надя привлекла к себе Женю, поцеловала в щеку, потом глубоко вздохнула.
— Чего ты?
— Да... Теперь решение еще более твердо: мне отсюда надо уехать...
— Ты снова?
— Николай вернется к тебе, и вы будете счастливы...
— Я тебя побью! Жаль, что ты больна... Когда мне было больно, я тоже хотела куда-то бежать, а потом прошло. Ну, все. Взбаламутила, и хватит. Ты счастливая, Надя. Я рада за тебя, он тебя любит. Я знаю. О, меня не проведешь! Николай, действительно, замечательный. Береги, храни его. Ну, поправляйся. Я пошла. Кстати, привет от Бориса!
— От Бориса? Удивительно, он даже не навестил меня ни разу.
— Все равно: привет!
— Ты это сейчас выдумала?
— Да!
— Зачем?
— Чтоб тебе было веселей! Ну, я побежала...
2
И вот настало время выхода из больницы.
Когда надевала холодное, залежавшееся в цейхгаузе платье, не верилось, что сейчас покинет палату, расстанется с больницей, выйдет на заснеженную улицу. Она оглянулась. На подушке, казалось, сохранились еще отпечатки ее мыслей, ее беспокойство, тоска по неведомому.
— Ухо́дите от нас! — говорили санитарки, останавливаясь возле постели. — Скучать будем. Привыкли!
Когда прошла к окну, показалась сама себе такой легкой. «Дунет ветер, и упаду. До чего ослабела... хоть подвязывай палочку... как к комнатному цветку...» И еще страшнее стало при мысли, что на дворе мороз и ветер.
Она простилась с соседями и поплелась в контору. Сняла телефонную трубку, попросила соединить с секретарем заводского партийного комитета. Кажется, никогда не испытывала такого волнения.
Скоро услышала, как сняли трубку с рычагов, по проводу передались заглушенные голоса, она уловила дыхание человека и знакомое: ф-ф... продувание телефонной трубки.
— Коля... Это я...
Голова вдруг закружилась, земля ушла из-под ног, и Надя с трудом удержалась, чтобы не упасть на табурет.
Николай прилетел на розвальнях, с меховой шубой, полостью, стоял тридцатиградусный мороз, снег дымом клубился по дороге.
Чудесная, ни с чем несравнимая сибирская зима! Небо, воздух, все вокруг искрится, сверкает. Серой дымкой овеян каждый предмет, а если глядишь вдаль, то представляется, что между тобой и поселком или березовым колком висит прозрачная переливающаяся ткань. Тишина. Но вот раздается выстрел: это раскалываются деревья, стреляет смерзшаяся, звонкая, подобно чугуну, земля, обнажившаяся на увале.
Мороз пьянит, голова тотчас закружится, когда из тепла выйдешь на двор, и только после нескольких глубоких затяжек воздуха заиграет кровь. Щеки, как яблоки, твердые, шершавые. И это приятно. Дышится легко. Какие узоры на стеклах, на деревьях. А на людях бороды сказочные и пушистые венчики на ресницах, россыпь алмазов на шапке, на пимах.
Сибирская хмельная зима!
Сквозь узкую щель, которую образовали края высокого воротника шубы, Надя различала корпуса соцгорода, высокие сосны с облачками слежавшегося снега на ветвях, столбы со снежными шапками, мелькавшие по дороге. Лошади бежали бойко, позванивая бубенцами.
— Не холодно? — спросил он, наклонясь к ее лицу. Он подтянул полость. Это была медвежья шкура — память подрывных работ в тайге.
Пора и поворачивать: дом молодых специалистов. Надя высовывает подбородок из воротника шубы и говорит, прячась от ветра:
— Мне сюда.
— Нет! — и он показал кучеру рукой, куда ехать.
Она была слишком слаба, чтобы сопротивляться. «Собиралась уехать совсем, а кончилось вот чем... Неужели я так беззаветно люблю его?»
С этого дня она перешла к Николаю.
Так было все странно поначалу. Ее удивляло, что она могла смотреть на его вещи, как на свои собственные; она что-то переставляла на этажерке, на письменном столе, внося, как казалось Николаю, уют уже одним тем, что была здесь.
Николай знал, что пройдет немного времени, и Надя станет редким гостем дома. Но теперь, пока она, бледная и слабая, была здесь, он стремился домой каждую свободную минуту. Он заказал в мастерской мебель, кое-что выписал из Новосибирска, принес два фикуса с большими, гладкими, как бы вырезанными из резины, листьями.
Когда внесли шифоньер, книжный шкаф, кровать, Николай засуетился.
— А ведь недурно, Надюша! Что скажешь?
О том, что им ни с того, ни с сего показалось, будто они остыли и что высокая радостная напряженность первых месяцев любви сменилась чувством более ровной, спокойной любви, взаимного уважения, долга, они не говорили. «Но я, действительно, напрасно упорствовала. Как можно любить и не жить вместе? Почему мне взбрело на ум, что он остыл? За что мучила его?»
В день рождения Журбы они решили пригласить ближайших друзей. Николай стеснялся сказать, что ему хотелось отметить их брак. «Какое мещанское слово — свадьба!»
— Кстати, зарегистрируемся, и будет как полагается! — На вечеринку пригласим Гребенникова, профессора Бунчужного, Женю Столярову, — предложила Надя.
— Ну и твоих земляков.
— И земляков, и Шарля Буше, пусть побудут у нас. И Абаканова.
Николай про себя радостно улыбнулся. «У нас...» Это было первое открытое признание того, что у них есть свой общий очаг, своя семья.
— Будет вечер трех поколений: старики, мы и Женя, — сказала Надя.
Гости собрались часам к десяти. Позже других пришел Волощук. Когда вошел в ярко освещенную квартиру, шумел в кухне примус, Женя, сидя на диване, приятным голоском пела, аккомпанируя на гитаре, Митя Шахов просматривал журналы: Анне Петровне нездоровилось, и она осталась дома. Пока гости знакомились друг с другом в домашней обстановке, беседа велась вяло. Гребенников помогал Наде расставлять посуду в столовой.
— Я, миленькая, в деревушке Потоскуй был образцовым хозяином, — доносился его рокочущий голос (на стройке такого голоса никто не слыхал). Варил, стирал, штаны шил; недаром в девятьсот девятом, когда бежал, надели на меня женское платье! Вышел за ворота, а тут ветер... Юбка к коленям липнет, как мокрая. И фигура не женская... И ноги...
Николай показывал Шарлю Буше карабины, к которым испытывал нежность, почти как к живому существу.
— На пятьдесят шагов пробиваю копейку!
Шарль наклонял лицо к холодным стволам ленточной стали и поглядывал, что делала Женя. Девушка сидела между Шаховым и Волощуком, что-то оживленно рассказывая. Наконец, ему удалось услышать: речь шла о каком-то Пашке Коровкине, арматурщике.