— Жаль, что не голубую! По крайней мере, мог бы выбрать девиз: «Не войной, так миром», и было бы воспоминание о великих заслугах отечеству, о подвигах.
— Кстати, папа, о подвигах. Меня атакует своими письмами д’Аржанто. А как отвечать ему, согласно вашему приказу, для меня решительно подвиг, то вот последние два письма его я и привёз вам. Не оставьте вашим родительским наставлением.
— Завтра утром посмотрим!
* * *
Пока таким образом продолжался чай и князь Пётр Никитич передавал отцу придворные слухи и новости, Никиту Юрьевича ждали, давно ждали, — и в угловой, и в голубой, разумеется, так, что не видели друг друга. Вероятно, что если бы оба посетителя увидали друг друга, то отскочили бы как обожжённые, пожалуй, после того оба с Никитой Юрьевичем и говорить бы не захотели. Но в том-то и дело, что Никита Юрьевич знал, кого с кем свести и кого развести; а в доме у него были порядок и строгость; болтовни не было и быть не могло. Камердинер князя Евсеич, как звал его князь, или Евграф Евсеич, как звала его вся дворская челядь, был не слуга, а золото; таких слуг нынче нет. Он с князем вырос, был всегда при нём, видел его в горе и радости и положительно думал больше о князе, чем о себе. За князя он с радостью на плаху бы пошёл, пытку бы за него вытерпел, а чтобы против его воли что или его приказанье не выполнить, об этом и думать не моги. Он, кажется, сына родного за то на костре живого сжёг бы. Вечно угрюмый, молчаливый, занятый всегда мыслью: «Всё ли у него в порядке, да нет ли ещё чего, чем бы я мог князю угодить», — он был из тех слуг, тип которых история сохранила в Шибанове, слуге Курбского. Разумеется, такой человек не станет болтать и у него немного выпытаешь. Ему в помощь, собственно при кабинете князя и для приёма приходящих, состояли: второй сын Евсеича, молодой человек, весь в отца, молчаливый, скромный и преданный. Он считал себя обязанным князю по гроб, так как князь купил ему в невесты у княгини Троекуровой, за дорогую относительно цену, её горничную, в которую он был врезавшись без памяти. С той поры он полагал, что если на смерть за князя пойдёт, то и тут не расквитается за его милость. Больше отца за князя стоял. «Счастливым, дай Бог ему здоровья, сделал, а то что бы я без Парани-то был? Совсем погиб бы, руки думал на себя наложить!» — говорил он, вспоминая время своей безнадёжной любви.
Потом для службы тоже по кабинету был ещё татарин, едва понимавший по-русски, которому Бирон за что-то, кажется, за то, что тот не посторонился вовремя, когда Бирон объезжал коня и кричал, чтобы сторонились, велел отрезать уши, и он, бедный, изуродованный, в отчаянии от своего уродства и не желая в таком виде возвратиться на родину, вероятно, умер бы с голоду, если бы князь Трубецкой, увидав его случайно, не велел его прибрать и вылечить. Да ещё тоже при кабинете для службы числился мальчик-казачок, немой от рождения. Вот от этих-то людей и узнавай, что хочешь, и выведывай, особенно когда они находились под руководством и наблюдением неутомимого и молчаливого Евсеича. С женской половины на половину князя не допускался никто; даже княгиня, когда хотела видеть мужа, посылала к Евсеичу спросить: «Можно ли?»
Ясно, что о том, что князь делает, с кем говорит, кого видит, ни толков, ни рассказов и в помине не было. Знали, разумеется, что к князю приходят и приезжают разные люди, — и люди чиновные: генералы, графы, князья, архиереи, и люди простые: монахи, купцы, паломники, немцы, даже татары, мордва, жиды и женщины. Князь принимает всех и не любит, когда они друг с другом сталкиваются. О том же, зачем эти люди ходят, о чём князь с ними говорит, никто ничего не знал и не говорил. «Верно, нужно, так и ходят, — рассуждала дворня. — У князя, слава Богу, дома, имения, хозяйство и к царице близкий человек был, да и чин что ни на есть набольший имеет, не то что простой генерал, так мало ли кому какое дело до него может быть нужно. А коли нужно, так и дело с концом, и рассуждать, стало быть, нечего!» — «Наше дело — делать, что приказывают, — отвечал кто-нибудь на такие рассуждения, — а не молоть языком; наше дело князю угодить по силам; ведь мы у него живём как у Христа за пазушкой, не то что у иных-прочих, стало быть, чего ж ещё?» Когда князь после чая вошёл к себе в кабинет, то Евсеич, докладывая ему об ожидающих, подал на маленьком серебряном подносе письмо.
— Приказано подать по тайности вашему сиятельству! — проговорил Евсеич.
Трубецкой взглянул на письмо и, должно быть, признал его весьма важным, потому что приказал просить ожидавших его подождать ещё, чего, нужно сказать, князь Никита Юрьевич без крайней необходимости не делает никогда, принимая всех, по возможности, в ту же минуту. Но тут, видно, дело было не до приёма; нужно было приняться за письмо.
Письмо это, нельзя не сказать, было весьма странное по своему внешнему виду. Оно было с заграничным штемпелем, но принесено не с почты, и адрес был написан не на имя князя, а на какое-то духовное лицо. Это духовное лицо опять его кому-то передавало, и только последний, кому письмо было передано, доставил его в руки Евсеича. Князь распечатал конверт. Письмо было написано шифром. Князь зажёг приготовленную ручную печь, написал ключ к шифру и стал переводить письмо, или «перлюстровать», как он говорил. Когда он перевёл и прочитал, то в ту же минуту и письмо, и свой перевод сжёг в своей особой печке, которая, сжигая бумагу, вместе выдувала и остающийся от неё пепел.
Письмо было от Ивана Ивановича Шувалова из Спа.
Он писал, что, согласно указанию князя Никиты Юрьевича, он употребил все усилия, чтобы повидаться и поговорить с княжной Владимирской-Зацепиной, о которой в Париже весьма много говорили, но указать которую ему никто не мог. После многих усилий ему удалось, однако ж, узнать, что она живёт в замке Оберштейн, во владениях князя лимбургского; наконец, тоже не без труда, ему удалось выписать её в Спа и с ней говорить.
«Но, разговаривая с ней и сближая некоторые обстоятельства, я убедился, — писал граф Шувалов, — что разговаривавшая со мною особа вовсе не княжна Настасья Андреевна Зацепина, вашего старого знакомого князя Андрея Дмитриевича дочь, хотя действительно в её руках есть несколько бумаг, принадлежащих Настасье Андреевне, и она действительно хочет, чтобы её за Настасью Андреевну принимали, так что даже удерживает имя принцессы Елизаветы, как звали княжну Настасью Андреевну в иезуитском коллегиуме, где она воспитывалась. Случайно я узнал, что говорившая со мною особа, воспитывавшаяся в том же коллегиуме, прозывалась тогда Алиной; но кто она и откуда, узнать не удалось.
Видя, таким образом, что это совсем не то, что мы думали, я, разумеется, поостерёгся выразить ей какое-либо участие; что же касается вашего сиятельства, то не позволил себе даже упомянуть вашего имени. Вместе с тем, имея в виду, что для наших целей совершенно безразлично, будет ли она настоящая княжна Настасья Андреевна или только называющая себя её именем, я не счёл полезным ни опровергать её, ни особенно высказывать ей свои сомнения. Я решился предоставить ей действовать как умеет, до времени не мешая и не помогая ей. Это решение имело ещё то основание, что я получил довольно верные сведения, что настоящая княжна Настасья Андреевна погибла во время бури, отправившись в Америку.
С тем вместе, принимая в основание, что всё это одна ложь, подлог и что войти в это дело можно только при очевидности успеха, а для самого успеха необходимо, что если уж оно опирается на ложь, то должно выбрать себе ложь более подходящую, — я дал ей понять, что несравненно лучше, чем представлять из себя роль какой-то загадочной племянницы императрицы Анны, о царствовании которой все уже забыли, выставить себя просто родной и законной дочерью императрицы Елизаветы, царствование которой ещё твёрдо в народной памяти и которая была любима народом. «Такое заявление, — сказал я, — тем вероятнее, что императрица Елизавета могла иметь законную дочь и, по своему положению, должна была скрывать это; и что слух о выходе её замуж за Разумовского постоянно распространялся в народе и твёрдо держится до сих пор, с указанием даже на церковь в Москве, как ту, где происходило венчание, так и ту, где после служился благодарственный молебен».