Для бедной страны, какова была в то время Северная Америка, действительно сумма в 10 миллионов франков была громадная, и княжна имела полное право думать, что она может, не стесняя себя ничем, воспользоваться своей свободой.
Это было ещё за несколько лет до того, как в помощь вооружившейся Америке маркиз де Лафайет вооружил на свой счёт корабли и снарядил значительный отряд войска; но так как первое фактическое заявление сочувствия возникающей Америке было со стороны княжны, то оно вызвало чрезвычайно тёплый ответ со стороны всех американцев. Сам Франклин благословил нашу княжну, а Ли отправился её сопровождать.
Отцу Флавио пришлось только преклониться перед совершившимся фактом и признать расчёты свои ошибочными, говоря, что перст Божий нашёл её не заслуживающей этой великой роли, для которой она была предназначена, и придумывая способы, которые могли бы его расчёты восстановить.
В это самое время Али-Эметэ, сопровождаемая своим вторым любовником бароном Шенк, под именем госпожи Тремуль приехала в Париж. Там к ней явился её прежний зорившийся любовник Ван Тоуэрс, под именем барона Эбса.
Али-Эметэ сидела, поджав под себя ножки, на мягком, проком диване, покрытом турецкой шалью, и пересыпала бурмицкие зёрна, бирюзу, яхонты и рубины, выломанные из оправы, рассчитывая, что она может за них выручить. Дело в том, что в четыре месяца состояние и нового любовника г-жи Тремуль настолько укоротилось, что, довезя свою подругу до Парижа, он должен был признаться, что у него остаётся одна надежда — продать свой родовой замок в Богемских горах.
— Всё это прекрасно, мой милый, — отвечала ему Эметэ, — но жизнь в Париже требует денег немедленно, денег сейчас. Вот сегодня я думаю ехать в оперу, нужно взять ложу, а денег у меня нет. Да и кучер, ты думаешь, долго станет ездить, не прося денег? Шалишь, мой милый! А не могу же я в своих фижмах, как какая-нибудь торговка, обметать своим шлейфом улицы.
Барон Шенк признался, что у него тоже нет ни одной копейки.
— Впрочем, посмотрим, — сказал он и выворотил свой кошелёк, откуда выпал один проверченный луидор, который никто не брал за то, что он просверлён, и несколько полуфранковиков и медных су. — Вот моё богатство, — проговорил он, — кроме замка. В четыре месяца в Лондоне мы прожили не более не менее как четыре тысячи фунтов, то есть, по-здешнему, около ста десяти тысяч.
— И прекрасно, что прожили, мой друг, зато было весело! Надеюсь, что ты не раскаиваешься, что эти деньги ты прожил со мной. Ну, к тому же мы и здесь обставили себя несколько, хотя много ещё, очень много нужно. Но что же делать? Теперь думать нечего, поезжай к здешним бриллиантщикам — приходится продать свои камни, хоть и жаль. Ну да мы купим их опять, когда будут деньги... вот когда ты продашь свой замок, а пока, пока...
Он ушёл, а она сидела и ждала приезда бриллиантщиков, когда ей доложили: барон Эмбс!
— Кто?
— Барон Эмбс!
— Никогда не слыхала такого барона. Кто он такой?
— Он говорит, что ваш старый знакомый.
— Никогда у меня такого знакомого не было. Ну, зови!
Вошёл Ван Тоуэрс.
— А, это ты, мой мордашка, — вскрикнула Али-Эметэ, обрадовавшись, — а тут докладывают о каком-то глупом бароне Жемс или Джемс.
— Я называюсь барон Эмбс. Ты не забыла меня, Али?
— Глупый, да разве я могу тебя забыть? Ты у меня первый, самый дорогой...
— А я слышал, что ты выбрала себе другого.
— Какой ты, да разве меня от того убыло? Подойди ко мне поближе, дай себя поцеловать! — И она приподнялась на коленях, охватила его шею и горячо начала целовать. Ван Тоуэрс позабыл все свои ревнивые мысли, забыл все упрёки, которыми полагал осыпать свою Али-Эметэ.
Через четверть часа он сидел с ней нежно рядом, на диване, и обсуждал настоящее положение дел.
— У него нет ничего более, как богемский замок! говорила она.
— Скверно! — ответил Ван Тоуэрс, или барон Эмбс, целуя её щёку. — Я думал, что если ты выберешь себе кого-нибудь, то выберешь побогаче!
— В четыре месяца в Лондоне мы прожили более четырёх тысяч фунтов!
— То есть по тысяче с лишком фунтов на месяц, недурно! Это хоть бы и со мною. Но что же делать теперь? На бриллианты долго не проживёшь. Разумеется, за них было заплачено дорого, но теперь не выручишь и трети цены.
— Но всё же, я думаю, тысяч двадцать пять франков я получу! Ведь это только цветные камни, бриллиантов я ещё не трогала, а у меня есть довольно крупные, — припомни, ты мне их дарил.
— Ну что такое 25 тысяч франков — месяц жизни! Когда ты в Лондоне проживала тысячу фунтов, то здесь Париж представляет побольше развлечений и побольше способов промотаться. Да бриллианты тебе и самой будут нужны. Обидно будет, если этим чудным глазкам с косинкой и с поволокой, от которой я с ума сходил и схожу, не будет на головке соперницы, моей фероньерки, которую, по справедливости, называют шахскою! За одну эту фероньерку я заплатил тогда 10 тысяч талеров, а 10 тысяч теперь едва ли выручишь за все бриллианты. Это не моё дело. Вот что лучше, по-моему. У твоего друга в Богемии есть замок. Чего он стоит? Тысяч триста — четыреста австрийских гульденов. Мы обратим этот замок в векселя. Там пускай замок продают, а пока мы под векселя достанем деньги. Выгода будет та, что денег будет не какие-то несчастные 25 или 30 тысяч франков, так как за векселя, обеспеченные замком, мы выручим на франки тысяч триста. Как ни мотай, тебе всё месяцев на десять хватит, и ты останешься с бриллиантами. А в десять месяцев мало ли что может случиться? Пожалуй, и опять дядюшка покажется, а то он совсем забыл.
— Да, странно, после щедрого воспитания и назначения круглой суммы на выход, вдруг приходят раза два ничтожные деньги — и конец. Нужно бы узнать, допытаться. Всего бы лучше съездить в Персию.
— Чтобы попасть там в гарем; хорошо как к паше, а пожалуй, к какому-нибудь мелкому торговцу, и сидеть целую жизнь взаперти. Ну, по-моему, глупее ничего нельзя выдумать!
— Признаюсь, и я боюсь, но...
— Ничего не «но»; вот сперва поживём за счёт замка...
В это время торопливо вбежала горничная.
Ловкая французская субретка того времени, заметив, что её барыня хотя и заявила, что вовсе не знает барона Эмбса, однако приняла его весьма нежно, вбежала, чтобы предупредить, что барон Шенк воротился и уже поднимается по лестнице. Она полагала, разумеется, что её барыня или удалит прибывшего пришельца, или, по крайней мере, заставит его принять более приличное положение.
Но Али-Эметэ не подумала пошевельнуться; напротив, она даже ближе подвинулась на диване и крепче обхватила голову Ван Тоуэрса.
— Пусть войдёт! — сказала она.
— Ну, друг, что нового? — спросила она, обнимая Ван Тоуэрса, когда барон Шенк, совершенно поражённый представившейся ему картиной, будто окаменелый стоял в дверях.
— Бриллиантщик будет завтра, — отвечал Шенк, — впрочем, сегодня я достал 5 тысяч франков под залог моей цепи.
— Милый, милый, иди и поцелуй меня! Вот рекомендую, тоже друг мой, Ван Тоуэрс, теперь барон Эмбс, о котором я столько раз тебе говорила. Если вы меня любите, то должны быть дружны!
Бароны Эмбс и Шенк оба смотрели друг на друга, выпучив глаза, как два петуха, которых, кормя в темноте крапивным семенем недели полторы, вдруг выпустили перед молодой курицей.
— Куда ж ты? Садись ближе! — сказала она Ван Тоуэрсу. — Кажется, мы слишком знакомы друг с другом, чтобы ещё церемониться. А ты, — продолжала она, обращаясь к Шенку, — что же меня не поцелуешь и не садишься подле?
И она протянула к нему свою милую головку, которую Шенк, как ни крепился, не мог не поцеловать.
Она обняла его другой рукой и посадила подле себя.
— Ну вот, друзья мои, — начала она, — я это говорю, потому что вы действительно мои единственные и истинные друзья, вы оба знаете моё положение, поэтому я и прошу совета и помощи. Что делать?