Прибытие этого посольства перевернуло вверх дном все понятия парижского общества. Перед ним вдруг явились не завитые и напудренные петиметры, не раззолоченные и разукрашенные куклы, с вечной болтовнёй и любезностями, — перед ним явились просто люди, люди как их создал Господь Бог, с разумом, душой и чувством.
В чёрном простом платье, без всяких прикрас, с речью, полной искренности и убеждения, разумности и сознания человеческого достоинства, но далеко не щеголяющей ни остротой, ни каламбурами, они показались Парижу столь новыми и оригинальными, что вся знать Парижа захотела их видеть, с ними говорить.
Во главе всех, разумеется, представлялся Франклин, семидесятилетний старик с умным лицом, светлым взглядом, густыми седыми волосами, знаменитый своими учёными открытиями, объясняющий всё так просто, так ровно и снисходительно слушающий всякого. Перед тем прогремело имя Франклина как человека, открывшего новую, совершенно непонятную тогда силу природы — электричество. Он, как говорили тогда, благодаря своему открытию подковал гром и молнию. В обществе нередко обращались к Франклину с вопросами по его открытиям, просили разъяснений. Он не отказывался, объяснял, показывал, делал иногда опыты, обращая изящные салоны болтовни в учёную аудиторию.
Все заслушивались умного старика, который умел соединять философию слова с философией жизни. Впечатление, им производимое, было неизобразимо; оно, можно сказать, осветило собою и его спутников, которые, впрочем, каждый со своей стороны были замечательны.
За Франклином следовал Дин, сухой мужчина средних лет, но замечательного ума и энергии. Он был тем, кого в настоящее время назвали бы представителем отрицания. Он отрицал всё, что во французском обществе того времени считалось несомненным кодексом жизни, как бы данным самим Провидением. Начиная с католической святости папы и кончая выражением воли Провидения в происхождении, всё подвергалось едким нападкам Дина, силе его сарказма. Но его нападки были так метки, так умны, что герцоги сами смеялись над тем, что, как они ни богаты, всё же не могут достать себе яйца лучше того, какое ест простая коровница, получив его прямо от курицы. Впрочем, французское общество, и особенно аристократическое, в то время, можно сказать, питалось отрицаниями. Вольтер был его идол, которому поклонялись короли. Оно как бы предрекало себе будущие свои отрицания в зале потерянных шагов. Правда, оно скорей болтало, чем думало. Но, может быть, поэтому-то резкие выходки Дина и останавливали на себе его особое внимание.
За Дином следовал молодой Ли, личность в свою очередь замечательная. Он был очень хорош собой. Среднего роста, но редкой стройности и ловкости, смугловатый, с чёрными как смоль волосами и глубокими, блестящими чёрными глазами, молодой Ли останавливал на себе внимание уже самым своим видом. Прибавьте к этому необыкновенную сдержанность, необыкновенное уважение к своему слову и чувству, и притом речь — живую, простую, энергическую, и перед вами явится молодой Ли — американский красавец, в каждом слове которого было видно желание добра, свободы, разумности всему существующему — желание, высказываемое со всей энергией, но и с американской скромностью и простотой. Вообще, Ли был молчалив, но когда он говорил, то заставлял себя заслушиваться, сколько теплоты было в его слове, столько было в нём задушевности и силы.
Княжна увлеклась рассказами о посольстве, нашла случай пригласить их к себе и сразу оценила Ли. Его искренность и добросердечность, столь противоположные петиметрству, её очаровали. Его мнения показались ей столь оригинальными, что возбудили любопытство. Она невольно захотела познакомиться ближе, захотела узнать. А это, естественно, вело к сближению, разъяснению, рассказу... Ли, разумеется, охотно разъяснял, описывая и источник своих взглядов и мнений — американскую жизнь, столь не похожую на жизнь тогдашней Франции.
Он описывал борьбу с природой, с краснокожими, объяснял труд, равенство перед законом, силу самоуправления; он говорил о взаимных отношениях, простоте жизни; пионерстве цивилизации. Все заслушивались его с удовольствием. Французскому обществу казалось, что оно вновь открыло Америку.
Герцог де Прален, который до того, несмотря на все внушения иезуитов, относился к княжне довольно легкомысленно, хотя нельзя было сказать, чтобы она ему не нравилась, в это время вдруг совершенно влюбился в неё.
Ему начало казаться, что краше её и в мире нет, что она единственная девица, которую достойно почтить титулом герцогини де Прален. Но самая страсть и страстность молодого герцога при тогдашней сентиментальности и фразёрстве, которой он подражал, ставили его перед княжной в весьма невыгодное положение. Во-первых, он напоминал ей её кузена Андрея Васильевича, с той только разницей, что в том она видела самобытность, видела нечто своё, характерное и самостоятельное, а в герцоге не видела ровно ничего, что сколько-нибудь отличало бы его от других. Она видела в нём только куклу, только манекен, копию с сотни других петиметров, с тем же поворотом головы, той же манерой говорить, даже теми словами и движениями, которые она видит у всех. Подражание его в костюме, в манере говорить, даже во многих приёмах герцогу д’Эгриньону, добившемуся впоследствии своей светскостью и ловкостью звания первого министра и первого любимца короля и ставшему действительно вельможей, заставили её прозвать Пралена обезьяной. Когда же она привыкла называть его про себя этим именем, то, несмотря на то что герцог Прален был вообще красивый молодой человек, он начал представляться ей чуть ли не действительно похожим на обезьяну.
«Какая разница этот американец, этот Ли, без блесток, без расшитых кафтанов и кружев, но с разумным словом. Он человек, и прямо видно, что человек. Слушать его и приятно, и полезно. Он не каламбурит, не заставляет задумываться над игрой слов, а говорит серьёзно, умно; всё сказанное им заключает мысль, заслуживает изучения. Но прав ли он, отвергая род? Едва ли! Что такое род? Уважение, заслуженное предками и передаваемое ими преемственно потомству... А если потомство не заслуживает уважения? Правда, это может быть! Но всё же кажется, я не могу сделаться тем, чем какая-нибудь торговка, которая, вот описывают, спрятала своего ребёнка в какое-то тряпьё, и он оттого задохнулся. Ну разве это можно? Разве это простительно? Разве нельзя было положить его в люльку, а чтобы он не озяб, завернуть в одеяло. Теперь же превосходные люльки с постелькой и одеяльцем продаются так дёшево, всего за триста франков».
Так рассуждала княжна, рассуждала ещё почти по-детски и слушала Ли.
— Если вы говорите, что у вас ничего не значит, кто был отец человека и что все люди равны, то кто же у вас управляет провинциями, охраняет порядок, производит расчисление податей и делает всё то, что делают у нас губернатор? префекты и вообще начальство под разными наименованиями?
— То же начальство, но по выбору народа, который признается единственно самодержавным и великим повелителем всего. Державство народа исходит из мысли, что и государство, как и всякое общество, есть народ. Для чего образуется государство? Для общей самозащиты, для общей устройства. Ясно, что и самозащита и устройство должна быть предоставлены народу.
Сближение её с Ли кончилось тем, что в один день княжна вдруг заявила отцу Флавио, что она едет в Америку.
У того, разумеется, вытянулась физиономия.
Но она не обратила на это ни малейшего внимания, высказав, что её покойный отец, присылая свои 5 миллионов франков, заявил, что он не желает, чтобы она вмешивалась в политику, и что она хочет в точности выполнить эту волю отца, почему и сходит с политической арены света, отказываясь и от рода и от имени.
— Правда, — прибавила она, — мой двоюродный брат, умирая, в противоположность своему собственному заявлению, хотел заставить меня вступить в права рода словами и условиями своего завещания, но я этого завещания не приняла, условия его игнорирую, признавая совершенно для себя достаточными те 10 миллионов франков, которые мне оставлены, и не желая ничего большего.