«Только попрошаек мне не хватало, – с досадой подумал я. – Неужели деньги будет просить?» – «Скажите, пожалуйста, Эльза Антоновна Круглова здесь живет?» – густым, приятным баритоном спросил «нищий». Я опешил: «Да, здесь». На его лице появилось некое подобие улыбки: «А я могу ее увидеть?» Признаюсь, я растерялся: как объяснить этому странному человеку, что Иля прописана здесь, но работает и живет за сто с лишним километров отсюда? И вообще, с какой это стати я должен докладывать ему, где в данный момент находится моя тетушка. «Простите, а вам она зачем понадобилась?» Может быть, с моей стороны это прозвучало не слишком деликатно, но я должен был выяснить, кто стоит передо мной, прежде чем объяснять человеку с улицы подробности нашей семейной жизни. Нежданный гость понимающе улыбнулся: «Видите ли, молодой человек, я троюродный брат Эльзы. А вы, насколько я понимаю, тоже ее родственник? И, если интуиция меня не подводит, племянник?» Час от часу не легче: еще один ясновидящий братик объявился!.. «Да! – с вызовом ответил я. – Племянник!..» Мол, ваше родство, уважаемый товарищ, более дальнее, чем мое, и его еще доказать надо. «В таком случае, давайте знакомиться, – предложил он. – Меня зовут Антон Антонишкис, а вас?» И протянул мне свою худую, обтянутую пергаментной кожей руку. «Вообще-то Сергей, но через порог знакомиться нельзя! Дурная примета». Учить меня правилам этикета было излишне: мама хорошо меня воспитала. В ответ Антонишкис переступил порог нашей квартиры, и я, таким образом, нарушил строжайший запрет мамы пускать в дом незнакомых людей. Меня оправдывало одно: незнакомец объявил себя нашим родственником. Никогда бы не подумал, что рукопожатие хилого и с виду больного человека может быть таким крепким: пальцы мои в его кисти громко хрустнули.
Я вскипятил чайник, достал из буфета сливовое варенье. Прошлым летом мама наварила его в таком избытке, что, казалось, этих запасов нам на несколько лет хватит. Нашлись также ванильные сухарики и каменные сушки, которые для того, чтобы разгрызть, надо было размачивать в чашке с чаем. Поэтому, когда мама вернулась со своих курсов, мы сидели за столом и вовсю чаевничали. Дядя Антон в общении оказался легким, приятным собеседником, и за то время, что мы были одни, он рассказал мне, что сидел в лагере, но два месяца назад его реабилитировали. С момента ареста он ничего не знал о судьбе своей жены, тещи и дочери, которой в июле 37-го года исполнилось десять лет, но втайне надеялся, что кто-нибудь из них остался жив. Поэтому после освобождения дядя Антон сразу поехал в Москву, но за два месяца упорных поисков так и не сумел отыскать хоть какой-нибудь след. И вот теперь приехал в Ригу, надеясь, что здесь ему повезет больше. На его счастье, в адресном столе ему сразу дали наш адрес, и он посчитал это добрым знаком. А вдруг кто-то из нас случайно знает, где теперь живут его жена и дочь? Со своей стороны, я поделился с ним своей главной новостью. Так, между прочим, сообщил, что в школьном драмкружке буду играть роль Незнамова в пьесе А.Н. Островского «Без вины виноватые». Роль главная, очень трудная, но тем интересней работать над ней. Репетиций, к сожалению, пока было мало – всего две, но премьера уже назначена на конец апреля – начало мая. По-моему, я весь закипал от чувства гордости и значимости своей персоны. Конечно, я постарался это скрыть, только вряд ли мне удалось сохранить легкий, бесшабашный тон.
Мама не сразу узнала нашего гостя, но, когда поняла, кто перед ней (выяснилось, что мать Антонишкиса приходилась двоюродной сестрой Антону Апсе), тут же стала звонить в Эргли, чтобы сообщить поразительную новость сестре. Около одиннадцати часов вечера Иля на машине примчалась в Ригу.
Она страшно нервничала, боялась, что не успеет узнать все подробности ареста и лагерной жизни троюродного брата: рано утром она должна была вернуться в Эргли на работу. Наскоро перекусив, Иля усадила нашего гостя за стол, и он начал рассказывать. Рассказ этот длился всю ночь.
Антонишкиса взяли в Большом театре в первом антракте спектакля «Спящая красавица». Он оставил жену в ложе бенуара, а сам вышел покурить. В «курилке» к нему подошли два очень вежливых человека в штатском и, взяв его под руки, предложили, во-первых, не шуметь, а во-вторых, выйти на улицу вместе с ними. Дядя Антон сразу понял, кто эти люди и что означает данное предложение. Сопротивляться не стал, только попросил у вежливых чекистов разрешения отдать жене гардеробный номерок, который лежал у него в верхнем наружном кармане пиджака. Получить ответ на свою просьбу ему не удалось.
«Я пару раз был свидетелем того, как ГПУ задерживало людей, – рассказывал дядя Антон. – Мой арест был ни на что не похож. Я ждал, меня запихнут в „воронок“ или, в лучшем случае, посадят на заднее сиденье черной эмки, стиснув с двух сторон крепкими бицепсами молодцов в штатском. Ничего подобного!.. Возле подъезда театра не было ни одной машины, похожей на „спецтранспорт“. Может, бензин пожалели, но, скорее всего, решили, зачем суетиться?.. От Большого театра до Лубянки рукой подать, не велик барин: ножками дотопает. И мы пошли вверх по Кузнецкому, мимо сияющих витрин, в толпе веселых, нарядно одетых людей: страна отмечала великий праздник – двадцатилетие Октябрьской революции. Наверное, наша троица производила странное впечатление: посреди жизнерадостной публики, не глядя по сторонам, плечом к плечу, двигались три молчаливые фигуры, абсолютно безучастные к бурлящему вокруг них веселью».
Первый допрос в мрачном здании на Лубянке занял немного времени – минут пятнадцать. Не больше. После чего дядю Антона вывели во внутренний двор и на сей раз отправили к месту заключения, а именно в Бутырку, с подобающим комфортом: в «воронке».
В тюрьме Антонишкис попал в четырехместную камеру, что по тамошним порядкам считалось проявлением наивысшего уважения к персоне арестованного и недостижимой для простых смертных привилегией. (Наверное, он в жизни занимал какую-то важную должность, но какую именно, я не знаю.) Кроме него, в тесном пространстве камеры находились: профессор биологии из Тимирязевского института, довольно известный поэт-песенник и крупный партийный функционер. О его принадлежности к партийной элите говорило брезгливое выражение сытого лица и отвисший живот, с которого постоянно падали брюки, лишенные отобранного при аресте ремня. Несмотря на внушительные габариты, этот зэк производил самое жалкое впечатление.
Он безостановочно ходил по проходу между нарами и произносил страстные, темпераментные монологи, в которых гневно обличал всех трусов, подлецов и предателей, которые оклеветали заслуженного человека и обманом запихнули его в тюрьму!.. И что в результате? Молодая Советская республика лишилась бесценного работника, преданного делу революции пламенного борца за народное счастье, что, безусловно, нанесло Советскому Союзу непоправимый ущерб. Каждый свой монолог он начинал со слов: «Дорогой Иосиф Виссарионович!..» Это имя пламенный борец произносил тихо, с такой проникновенной, с такой пронзительной интонацией, что можно было подумать, обращается он к верному другу своего далекого детства. Но постепенно голос его креп, звучал все громче и наконец переходил на крик. Функционер начинал размахивать руками, брюки, лишенные поддержки, падали на пол, что приводило оратора в совершенное неистовство. В такие мгновения остановить его мог только надзиратель, который заходил в камеру и мощным хуком снизу посылал борца с врагами революции на пол. После чего трое его сокамерников укладывали «нокаутированного» на койку и могли хоть ненадолго перевести дух. Но стоило «верному другу вождя» прийти в себя, как все повторялось сначала. На удачу его сокамерников, через три или четыре дня его вызвали на допрос, и больше он в свою Бутырскую обитель не вернулся. На его место поместили молодого человека, совсем еще мальчика, который почти безостановочно плакал, все повторял, что он ничего не знает, и звал маму.
Поэт-песенник производил тоже довольно странное впечатление. Был молчалив, сдержан, в разговоры с соседями старался не вступать. Но как только в камере появлялось какое-либо постороннее лицо, как то: надзиратель, уборщик, следователь или кто-то еще рангом повыше, – поэт преображался. Звенящим от восторга голосом он начинал читать стихи собственного сочинения, в которых прославлялся вождь всех времен и народов. А когда его уводили на допрос, еще долго можно было слышать его удаляющийся по коридору голос, выплевывающий под мрачные своды Бутырки здравицы в честь великого Сталина. Кончил поэт тем, что был отправлен в тюремную психушку. Что с ним стало потом, история умалчивает.