— Женик спит?
Мама почему-то всегда, не глянув за грубку, успокаивала:
— Уже, уходился.
Я, мирно и мерно посапывая, внимательно слушал разговоры взрослых. Бывало, я слышал то, что не следовало слышать моим детским ушам. Утром мама иногда говорила:
— Не грiх, шо в песок, грiх, шо с песка. (Не грех, что в рот, грех, что изо рта; песок — простонародн. укр. и польск. означает «рот»; (Pisk, Писк — Рот польск.). Молчи и думай, как не надо делать. Никогда не задумывай подлость).
Я слишком рано узнал подноготную отношений в селе. Сейчас мне кажется, что родители намеренно не щадили меня, часто открывая мне глаза на события и поступки людей, идущие вразрез с принципами здоровой морали, нравственности и духовности. Сами родители, я уверен, о существовании таких слов и не подозревали.
Я молчал. Сказать было нечего. Я сам слышал, как Назар Милионив (Натальский), которого за глаза все называли штундой, сидя на краю канавы с Яськом Кордибановским, говорил:
— В партию идут ледащие и босяки. Лишь бы не работать. В начальниках легче.
Помолчав, отец добавил:
— Быть председателем — значит надо, несмотря на родство, от всех требовать работу одинаково. Это как в армии. Надо целый день гавкать на людей. Чужие в ответ промолчат, покорятся, потому, что деваться некуда. А родичи не простят. Нема ворога гiрше вразеного (обиженного, образа — обида — укр.) родича. Даш родинi волю — собi неволю. Не по мне это занятие. Боюсь.
Я был в недоумении. В моей голове не умещался рой противоречивых мыслей:
— Как же так? Отец никогда не был трусом. Воевал на фронте. С небольшими пушками против танков! Да и после войны…Чего он боится?
Родственники на посиделках часто вспоминали, что сразу же после войны отец возвращался поздней ночью со свадьбы в Димитрештах. Втроем с племянниками Иваном и Штефаном, сойдя с поезда шли пешком через плопский лес. Внезапно на пути встали три темных силуэта. В руках крайнего, поблескивая отражением луны, был большой нож. Племянники встали за спиной отца.
— Кафтаны, шапки, сапоги и деньги на землю! А сами обратно!
В первые послевоенные годы, по рассказам взрослых, на станции, ночных дорогах, а в Могилеве, затащив в развалины, бывало, днем, раздевали довольно часто. Случалось — догола. В селе долго вспоминали, как трое с ножами на Атакском, еще деревянном, мосту поздней осенью в темноте раздели догола огромного, атлетически сложенного Анания Андреевича Навроцкого, угрожая пырнуть ножом и сбросить в Днестр.
Отец ринулся к ближайшему дереву. Подпрыгнув, отломал увесистую прямую ветку. Обламывая боковые сучья, прокричал:
— Подходите! Всех покалечу! Ну!
— Шуток не понимаешь! Табак есть?
— Нет табака! Мы не курящие. С дороги!
С тяжелым друком наперевес отец двинулся вперед. Племянники за ним вплотную. Стоявшие на дороге скрылись в чаще. До самой опушки леса шли, настороженно оглядываясь. Друк отец выбросил на обочину только за Плопами, когда перешли старый деревянный мост через Куболту.
Мне было десять лет, когда отец, накопав много мешков ранней картошки, пошел на шлях нанять проезжающую машину, чтобы отвезти картофель в Сорокские столовые. Пополудни он приехал в кузове «газона». Кроме отца в кузове сидел огромный детина, одетый, несмотря на лето, в выцветший замызганный бушлат. Рядом с шофером сидела женщина.
Стали грузить мешки. Я стоял поодаль. Сидевший в кузове, скинул с плеч бушлат, принимал мешки и укладывал их в кузове. На его руках и груди я увидел татуировки, почти сплошь покрывающие кожу. Руки водителя также были разрисованы татуировками. У женщины на запястье был наколот широкий браслет с часами. Они покрикивали друг на друга, грязно переругиваясь. Я невольно посмотрел на мою левую кисть. В промежутке между большим и указательным пальцем всего лишь месяц назад я самостоятельно наколол букву «Ж»… Сожаление о совершенном самоклеймении в моей голове впервые промелькнуло именно в те минуты.
Мне стало жутко. Мне хотелось крикнуть отцу, чтобы он не ехал с этими людьми. Но отец, как ни в чем не бывало, продолжал носить мешки, укладывая их в кузов. Строго прикрикнул на шофера, который с размаху бросил на настил кузова мешок с картошкой:
— Не бросай! Это тебе не глина! Картошку будут есть люди!
Наблюдавшая за погрузкой баба София, жившая у тетки Павлины и помогавшая два дня подряд собирать картошку, подошла к маме и тихо сказала:
— Ганю! Отрежь три куска хлеба и раздай этим людям, когда будут отъезжать.
— Та нащо?
— Тодi, може бути, вони Николу не вб» ют.
Мама ничего не ответила бабе, но я заметил, что она стала внимательно изучать татуировки на руках приехавших. Потом обошла машину и посмотрела на номера.
Закончив погрузку, подняли и закрыли задний борт. Отец став на колесо, легко перепрыгнул через боковой борт. Сел на скамейку у кабины рядом с детиной в бушлате. Мама подала через борт, сшитый Штефаном китель «сталинку». Отец накинул его на плечи. Лицо его было сосредоточенно и спокойно. Машина тронулась.
То, что видел я сам, а также слова бабы Софии вселили в меня тревогу. Вечером ворочался в постели, долго не мог уснуть. Тревога моя рассеялась только следующим утром. Проснувшись, я увидел отца, сидящим на табурете и складывающим в сотни, разложенные на столе деньги. Мама, взглянув на мою постель, спросила:
— Ти що, з дидьками вночи бурикався? (Ты что, ночью с чертями боролся, кувыркался? — укр).
Я огляделся и увидел, что лежу на матрасе. Простынь лежала рядом, скрученная вдоль постели толстым тугим жгутом.
В феврале шестьдесят первого, когда я уже учился в Дондюшанах, в субботу пришел домой пешком. В воскресенье, ближе к полудню, родители, собрав сумку с недельным запасом еды, вышли проводить меня за калитку. В это время со стороны шляха вниз по селу проехал «бобик» (ГАЗ-68). В таких машинах тогда ездили только начальники. Проехав мимо наших ворот метров двадцать, машина резко затормозила. Дав задний ход, машина остановилась возле нас. За рулем сидел Иван Макарович Бойко, председатель колхоза в селе Дондюшанах.
— В Дондюшаны, Николай Иванович?
Отец кивнул головой, показывая на меня.
— В школу отправляю.
— Ждите здесь, я на десять минут к маме.
Мама Ивана Макаровича, старая Зёнька Бойчиха, как её называли в селе, жила сразу за нижним деревянным мостом.
Через минут пятнадцать, на обратном пути машина притормозила возле наших ворот.
Отец, часто принимавший решения внезапно, сказал маме:
— Поеду и я. Захвачу бидоны и обратно через Мошаны.
За окраиной Плоп Иван Макарович повернул налево и, проехав низкую плотину пруда, сказал:
— Поедем напрямик, через ферму. В долине, где высадили тополя не проехать. Топь.
Я знал, что отец и Иван Макарович ровесники, друзья детства, вместе парубковали. В разговоре они всегда были на «ты», но неизменно называли друг друга уважительно по имени-отчеству.
Наблюдая, как Иван Макарович, ловко выворачивая руль, ведет, рыскающую в стороны и пробуксовывающую машину, отец сказал:
— Отличная машина. Такие машинки в войну таскали за собой легкие пушки. А сейчас по полям удобно ездить.
— Если бы ты, Николай Иванович, в Сороках закончил курсы с нами, ты тоже сегодня бы ездил на такой машине, а может, уже и на «Волге». Ты в группе был в числе лучших, соображал быстро.
— Ты же знаешь, Иван Макарович, что я боюсь работы с людьми. В жизни я всегда сам по себе. А людьми руководить боюсь, не получится.
— А тебе чего бояться? Сейчас я завидую тебе. Во вторник в Окницу вызывают, на пленум райкома. По подготовке техники к весенним работам. Запчастей нет, масла не те, у механизаторов в голове ещё МТС. Никак не привыкнут, что хозяин техники — колхоз. Вот я боюсь!
В дальнейшем я не раз имел возможность убедиться в том, что мой отец не трус. Но, сказанное тогда, слово «Боюсь» стало понятным мне гораздо позже. В семидесятых, в возрасте двадцати восьми лет, меня назначили заместителем главного врача района. Родители были далеки от восторга. Отец тяжело вздохнул. Мама сказала в напутствие: