Однажды, в августе, прибежала к нам взволнованная Евгения Исаевна. Она получила вызов в комендатуру, где ей сообщили, что она свободна и может ехать к своим детям. Это была действительно ошеломляющая новость. Значит, «оттепель» началась. Правда освобождение Евгении Исаевны, путавшей Маленкова, первого заместителя Сталина, с маршалом Малиновским и называвшей Сталина — «Сталиновым» еще ни о чем не говорило: она ведь была сослана в 38 году, ни разу не осмеливалась просить о пересмотре своего «дела» и, по-видимому, комиссия начала свою деятельность со старых списков. И все же мы, хотя и старались не слишком себя обнадеживать, повеселели. Мы даже устроили вечеринку, созвав весь наш кармакчинский «бомонд», судили и рядили о переменах, начавшихся после падения Берия (он был арестован еще в мае). Я снова написала в Москву, напомнив о нашем тяжелом положении, о нашей просьбе — перевести нас в Кзыл-Орду, где мы могли бы работать по специальности.
К этому времени в жизни моего старшего сына Симона произошли серьезные перемены — к нему приехала его университетская подруга. Она закончила учебу, получила диплом преподавательницы английского языка и попросила назначение в Кзыл-Орду. Перед самым началом учебного года, буквально за несколько дней, нам разрешили, наконец, перебраться в областной центр.
18. Вавилонская башня в Казахстане
В первый раз мы увидели Кзыл-Орду без конвоя за полтора месяца до переезда.
В нашем поселке не было рентгеновского аппарата, а Симон в первую половину лета дважды болел воспалением легких (при жаре свыше 40 для непривычного человека — это явление очень частое), и ему необходимо было сделать рентген легких. Наш друг, доктор Теймураз Долидзе выдал Симону (а заодно и мне) соответствующие медицинские свидетельства для комендатуры, и нас отпустили на неделю в «областную столицу».
После полугода в глуши, в пустынной степи, город поразил нас забытыми прелестями цивилизации — двухэтажными домами, мощеными улицами, хорошей баней, кино, магазинами, рынком. Но самой счастливой была встреча с деревьями — громадными чинарами, тянувшимися вдоль арыков, по которым бежала вода. Мы с завистью глядели на прохожих, скорее всего — таких же ссыльных как мы, но одаренных от начальства несравненными преимуществами жизни в этом зеленом раю.
Теймураз Долидзе дал нам письмо к врачу областного туберкулезного диспансера Эди Похис. Эди была вольная, а ее муж — ссыльный. Йекутиэль (или «Ксил», как звали его родные и знакомые) Похис попал в Кзыл-Орду в 1940 году, восемнадцатилетним юношей. Его отец владел лавкой в бессарабском городке — в Бельцах, в том самом местечке Бэлц, о котором поется в одной из самых популярных еврейских песен (Beltz, main shtetele Beltz), и, когда Красная Армия, по приказу Сталина и с благословения Гитлера, оккупировала часть Румынии, отправился, вместе с десятками тысяч других «буржуев», в сибирские концлагеря, где и сгинул бесследно. А семью сослали. Ксил работал кем придется и как придется, чтобы прокормить мать и младших братьев. За тринадцать лет он сделал «прекрасную карьеру» — стал заместителем заведующего оптовой базы Облторга (областного отдела торговли); заведующим базой был, разумеется, вольный, партийный и нееврей, но он только получал жалованье, крал и брал взятки, а работал — день и ночь — Ксил Похис.
Ксил был совершенно новым для меня типом человека и еврея, таких людей мне прежде встречать не доводилось. Он принадлежал к «классу эксплуататоров» (пусть в прошлом), к той местечковой буржуазии, которую так пламенно и так искренне ненавидел Маркиш и вся еврейская революционная поэзия. Но он был сама доброта, сама тактичность и деликатность, сама готовность помочь другому в беде. Он торговал, а стало быть, по нашим, советским понятиям, принадлежал к самой низменной профессии, неотделимой от грубости, тупости и мелкого мошенничества. Ксил Похис не успел кончить ничего, кроме средней школы, и жизнь в ссылке не способствовала накоплению интеллектуального багажа. Но это был подлинно интеллигентный, хорошо образованный человек, с широким кругозором и ясным, четким взглядом на мир, человек с идеями и мировоззрением. Последнее было особенно поразительно. Советское общество, неумолчно кричащее о высокой идейности, на самом деле — самое безыдейное в мире: место убеждений давно заняли либо сегодняшний газетный лозунг, либо — намного чаще — равнодушие или страх; этот урок за годы после ареста Маркиша, я успела усвоить прочно. Ксил же, повторяю, был цельной натурой с цельными и твердыми убеждениями. Ядром их была идея еврейства, но совсем не такая, какую несли и лелеяли Маркиш и его друзья. Я не знаю, насколько глубоко верил Ксил в Бога (быть может, и вовсе не верил), но иудаизм с его обрядами и традициями был для него необходимой, неотчуждаемой частью еврейской жизни и еврейской идеи. Не фанатизм, не истерические требования верности каждой букве древнего Закона, но спокойное, я бы сказала, почти физиологическое ощущение: без встречи субботы, без торжественного праздника Пасхи, без «страшных» осенних праздников, без радости Хануки и Пурима нашему национальному самосознанию не уцелеть, не выстоять.
На Йом-Кипур (Судный день) я была в синагоге — чуть ли не впервые в жизни и, во всяком случае, впервые — всерьез. Всерьез — потому, что я пришла не полюбопытствовать на чужие молитвы и чужое покаяние, но почувствовать себя среди своих, среди тех, кто необходим мне, и кому, в свою очередь, необходима я, ибо судьба наша — общая. Мы разделяем муки, кровь и скитания прошлого и настоящего, но мы разделяем и свет будущего. Конечно, каждый волен выйти из этой общности (впрочем, Советская власть такой воли не дает), но каждый уходящий уносит с собой частичку будущего света — и он меркнет.
Тесный, приземистый дом, всего две комнаты, разделенные коридором, — вот и вся кзыл-ординская синагога. В одной комнате — «бессарабцы» (т. е. все европейские евреи), в другой — «бухарцы» (такое разделение, объяснил мне Ксил Похис, неизбежно: бухарские евреи не только говорят на своем языке — диалекте персидского, но и обряды у них не совсем те же; однако, разделенные коридором, мы чувствовали себя одной общиной, одним народом). Здесь, глядя на ветхого, сильно за 80 раби в белом, похожем на саван облачении, глядя на лица вокруг, такие разнообразные, такие несхожие друг с другом, разглядывая исподтишка, после окончания службы, «бухарцев» — величественных седобородых стариков, юношей, словно с персидской миниатюры, неправдоподобно красивых девушек и столь же неправдоподобно тучных женщин, — я почувствовала и поняла, что такое ЖИВОЕ еврейское общество с его сплочением и взаимопомощью, не интеллигентная верхушка (писатель, актеры, художники), отделенная от народа и уже в силу одного этого отчужденная от него, несмотря на всю свою любовь к народу, но сам народ, объединяющий ученых и малограмотных, зажиточных и неимущих, благочестивых и далеких от религии (таких, как я).
Но это было много позже, в октябре, а теперь, в конце июля, мы с Симоном сидели в гостеприимном доме Похисов, смотрели в доброе лицо Эди, в кирпично-красное, обожженное и обветренное всеми зноями, морозами и ветрами Казахстана лицо Ксила, в его маленькие, спокойные голубые глаза и буквально ловили каждое его слово. Ничего особенно нового и занятного он, казалось бы, и не говорил, но речь его подтверждала наши тайные мысли, придавала робким догадкам силу окончательной истины, а нашей растоптанной и раздавленной жизни — смысл и значение. И все потому, что, казалось, нам, устами этого человека говорил народ, «кол Исраэль» — «весь Израиль», частицу которого составляем и мы: в его истории есть место и нашему «эпизоду», и кровь Маркиша — строка в его мартирологе. Это понимание, эта, поистине, вековая и тысячелетняя еврейская мудрость, звучавшая в голосе Ксила Похиса, были для нас важнее и дороже всего.
Теща Ксила, «баба Либэ» (так все ее звали, и я, с некоторым смущением, должна признаться, что не удосужилась спросить о полном ее имени), утешала и подбадривала нас на свой лад. Мешая русские слова с украинскими и еврейскими, она внушала нам, что все обойдется, устроится, наладится. Но нужно терпенье. «Памэйлах — не сразу!» — это было любимое поучение «бабы Либэ». (Происхождение слова «памэйлах» продолжает оставаться для меня загадкой и по сей день.) Еще «баба Либэ» очень любила вспоминать свои молодые годы в Киеве. В ее памяти они остались образцом культурного времяпрепровождения: