Генерал усмехнулся:
— А вы бы хотели, чтобы шофер командующего округом не передавал каждое его слово в КГБ? Сергей, наверняка, сказал, Ирине об этой телеграмме в присутствии шофера…
Часть вторая
14. Арест
Последнее лето с Маркишем я прожила под Москвой, на даче в Ильинке. Шел 1948 год. Мы снимали первый этаж дома, на втором этаже жил Дер Нистер с женой. Нистер — человек молчаливый, замкнутый — словно бы раскрылся в это лето. Подолгу просиживали они с Маркишем перед закатом и говорили, говорили… Невеселыми были их разговоры. Как Маркиш так и Нистер не строили иллюзий по поводу будущего еврейской культуры и самого еврейства в Советском Союзе. Гигантская страна вступала в эпоху «послевоенного антисемитизма», имеющего свои отличительные особенности и приметы. Создавались искусственные барьеры для еврейских юношей и девушек при поступлении в высшие учебные заведения. Вновь обозначалась традиционная для России тенденция сваливать все внутригосударственные неурядицы на евреев: недостаток продовольствия и товаров широкого потребления, потогонную систему на промышленных предприятиях, мизерную оплату труда, полное и абсолютное гражданское бесправие. Государство не принимало никаких мер для пресечения этой опасной тенденции, и эта апатия государства, в свою очередь, подогревала антисемитские страсти.
Наш старший сын Симон закончил тем временем среднюю общеобразовательную школу с медалью. Он решил держать экзамены на поступление в Университет, на романо-германское отделение филологического факультета. Это была рискованная затея: каждому было известно, что поступить в Университет для еврея — дело почти безнадежное. И Симон попросил отца «заступиться» — поговорить с Фадеевым о том, чтобы его, Симона, не «резали», а дали бы ему равные шансы с русскими абитуриентами. Маркиш выслушал сына серьезно, потом сказал:
— Ты, сын еврейского писателя, просишь, чтобы я помог тебе, еврею — а другие чтоб обошлись без помощи… Я не стану этого делать. Ты должен разделить участь других евреев.
Симон сдал экзамены с блеском, поразившим университетских профессоров — но на прием не рассчитывал. В ожидании решения Приемной комиссии он жил с нами на даче. И вдруг почтальон принес телеграмму от Нусинова — он работал тогда в МГУ. Телеграмма была адресована «Студенту Московского государственного Университета Симону Маркишу…» Симон был принят.
Ляля к тому времени уже год как жила в Киеве. Ее мать, Зинаиду Борисовну, освободили прошлой весной. Она приехала из Потьмы к нам в Москву — повидаться с дочерью, посоветоваться. Жить в крупных городах ей было запрещено, и она решила поселиться в окрестностях Харькова, в поселке. Она хотела, чтобы Ляля, заканчивавшая школу и проявлявшая склонность к рисованию, поступила в художественный харьковский техникум. В конце лета Ляля уехала к матери и поступила в техникум. А после первого семестра ей удалось перевестись в Киев, в Художественный институт.
Маркиш с дачи в город почти не ездил. Он закончил работу над романом «Поступь поколений» (по первоначальному замыслу, роман должен был называться «Еврей») и книгой лирических стихов, и сдал рукописи в еврейское издательство «Дэр Эмес». Он был сильно утомлен, заметно постарел за один этот страшный год. Я настаивала на том, чтобы он поехал отдохнуть в санаторий, в Кисловодск. Маркиш не хотел — но я все же добилась своего и проводила Маркиша на курорт. Он уехал, как всегда, с портфелем в одной руке и с пишущей машинкой — в другой.
Он был в Кисловодске, когда власти закрыли издательство «Дэр Эмес». Вот как это произошло.
В этот день — 17 ноября — сотрудники, как всегда, пришли утром на работу в старенький домик в Старопанском переулке. С мягким, низким гулом работали новые линотипы, купленные частично на деньги, подаренные Маркишем. Главный редактор Моисей Беленький проводил совещание с директором издательства Стронгиным… И вдруг — как в кинофильмах о гитлеровских временах — подъехали к издательству грузовики с эмгебешниками. Солдаты в штатском ворвались в типографию и отключили машины. Типография стала, наступила тишина.
— Ваше издательство закрыто! — объявил кто-то из погромщиков.
Вслед за тем они поднялись на второй этаж, разогнали редакторов, приказали Стронгину и Беленькому подготовить «ликвидационный акт».
Маркиш узнал обо всем этом после возвращения из Кисловодска. Шепотом проклиная Сталина и всю его банду, Беленький рассказал Маркишу о всех деталях разгрома издательства. Стронгин вернул Маркишу рукописи романа и книги стихов — он спас их, они подлежали конфискации.
С закрытием издательства у Маркиша не осталось никаких надежд. Он понимал, что наступает конец — дело было только во времени: в днях или, в лучшем случае, в месяцах.
Из Кисловодска Маркиш привез несколько новых стихов — спокойная, созерцательная лирика. Теперь, после приезда, он почти не работал над новыми вещами — разбирал архив, перечитывал, не правя, пожелтевшие листки рукописей.
Как-то Маркиш показал мне длинные, узкие листки бумаги, исписанные от руки.
— Это — «Сорокалетний», — сказал Маркиш. — Лучшее из того, что я сделал.
Маркиш никогда до тех пор не говорил мне ничего о «Сорокалетнем» и не публиковал из него ни строчки.
— Я начал это писать в начале двадцатых годов — Маркиш с любовью встряхнул листочки и отложил их в сторону.
Вскоре Маркиш написал последнее свое стихотворение — пронзительное, провидческое:
Сколько жить на свете белом
До печального предела,
Сколько нам гореть дано!..
Наливай в бокал вино!
Запрокинем к звездам лица —
Пусть заветное свершится!
Декабрь 48-го прошел словно бы в предгрозье. Люди боялись общаться друг с другом, боялись говорить. Еврейский театр гастролировал в Ленинграде. Зускин — после убийства Михоэлса он стал художественным руководителем — лежал в больнице: его лечили сном, он спал уже несколько недель. В Москве, в театре, осталось лишь несколько актеров и кое-кто из администрации.
22 или 23 декабря в театр вдруг приехал Фефер. Он был не один — с ним вошел в театр самый страшный после Сталина человек в России: министр государственной безопасности Абакумов. Вместе прошли они в бывший кабинет Михоэлса — там был оборудован временный музей. Закрывшись в комнате Фефер и Абакумов что-то делали там, что-то искали, перебирали бумаги и документы… Что ж, министр госбезопасности не обязан был уметь читать по-еврейски. И неважно, что искал и что делал Абакумов в кабинете Михоэлса — важно, что делал он это вместе с Ициком Фефером.
В ночь с 24-го на 25-е декабря первым был арестован в своей московской квартире Ицик Фефер. В ту же ночь забрали Зускина — из больницы, спящего, завернутого в одеяло. Проснуться ему было суждено на Лубянке.
Задолго до 31-го мы согласились встречать Новый Год под Москвой у маршала связи Ивана Пересыпкина и его жены Розы. Сидеть дома в эту ночь и ждать чужого стука в дверь, вздрагивать от хлопанья двери лифта мы не хотели, и решили ехать на Пересыпкинскую дачу. В пять часов дня Пересыпкин позвонил, сказал:
— Машина будет ждать вас у вашего подъезда в двадцать ноль-ноль.
Мы поехали.
Розу Пересыпкину привел в наш дом вскоре после войны бывший редактор газеты «Известия» Селих. Он позвонил тогда Маркишу, сказал:
— Маркиш, одна женщина умоляет вас посмотреть ее стихи. Сделайте это, прошу вас!
Через час Селих приехал с молодой женщиной, немного полной, красивой типичной еврейской медленной красотой, с прозрачными синими глазами.
— Жена маршала связи Пересыпкина! — представил Селих.
— Вы больше похожи на ребецн, чем на жену маршала! — сказал Маркиш.
— Я из Проскурова… — объяснила Роза.
Розины стихи Маркиш разгромил — камня на камне не оставил. Но Роза не особенно расстроилась — она, как видно, не очень-то рассчитывала на свое поэтическое дарование, а просто хотела познакомиться со знаменитым Маркишем. Мы подружились с Розой — она сумела сохранить свое еврейство в высших сферах советской военно-правительственной верхушки. Что касается ее мужа, маршала Ивана Пересыпкина — то был честный и смелый человек, не зараженный бациллой антисемитизма.