Но, как и всегда, благородство, смелость, честь не умолкали намертво, и их голос значил для нас, беззащитных изгоев, больше, чем вой осатанелой своры погромщиков. Я никогда не забуду одной мимолетной встречи в коридоре филологического факультета Московского университета. Симон, который был уже на последнем, пятом курсе, решил во что бы то ни стало защитить дипломную работу после того, как у нас взяли подписку о невыезде: он понимал, что наши дни на «свободе» сочтены, а потому хотел поторопиться с защитой до того, как нас арестуют. Ему удалось уговорить заведующего кафедрой классической филологии разрешить защиту, хотя, по правилам, дипломные работы защищались в следующем, весеннем семестре. Я пришла в университет вместе с сыном: мне хотелось побывать на этом, по-видимому, последнем в нашей семейной хронике мало-мальски радостном событии. У дверей аудитории к нам подошла Жюстина Севериновна Покровская, вдова академика Михаила Покровского, классика и романиста с мировым именем, преподававшая латинский и греческий языки. Громко, на весь коридор, она сказала:
— Что же это делается! Ведь это страшнее дела Бейлиса! Тогда хоть протестовать можно было, а теперь все молчат, все молчат!
Только те, кто пережили вместе с нами черную зиму 53-го года, способны понять, какой неслыханной, фантастической смелостью были эти слова. Они тем драгоценнее, что были сказаны русским человеком.
И еще об одном смелом, благородном поступке хотелось бы мне вспомнить. У Симона был близкий друг, товарищ по университету Александр Сыркин. Его отец, известный химик, член-корреспондент Академии Наук Яков Кивович Сыркин и мать, Мариам Вениаминовна, предложили усыновить Давида, чтобы спасти его от ссылки. Мы отказались, прежде всего, потому, что не хотели подставлять под удар этих прекрасных людей.
Симина защита прошла блестяще. Восторженные оппоненты (о, эти советские парадоксы!) решили даже рекомендовать Симона в аспирантуру. И это решение тоже было — скрытый вызов, не такой-то уж и безопасный для рекомендателей: они ведь знали, что ждет рекомендуемого.
Вечером, из Университета, мы пошли с сыном в кафе и там отметили этот последний праздник на свободе. По советским университетским правилам защита дипломного проекта проводится за несколько месяцев до сдачи Государственных экзаменов, и только после этого студент получает Диплом об окончании высшего учебного заведения. О сдаче экзаменов нечего было даже и мечтать, но и сам факт защиты диплома позволял работать по специальности, правда, не в полном объеме.
Ожидая прихода незваных гостей ночью, мы со старшим сыном старались возвращаться домой как можно позже, поближе к рассвету. Усталые, с тревогой в душе, отправлялись мы после работы в гости к родственникам, чтобы как-то протянуть время. Младшего сына, пытаясь спасти его от тюрьмы (ему исполнилось тогда 13 лет), я отправила в Баку, к родне — прятаться. Это, однако, не спасло мальчика: МГБ быстро его разыскало.
Наши со старшим сыном прогнозы по поводу ночного визита не оправдались: за нами пришли не ночью.
16. «Где ваши Абрамчики?»
Последнюю ночь перед арестом, словно предчувствуя, что эта ночь последняя, мы с Симоном договорились провести вне дома. Он, по обыкновению, отправился в гости к своей подруге по университету, ставшей впоследствии его женой, разделившей по доброй воле с нами ссылку, а я допоздна засиделась у одной из своих подруг, до конца оставшейся мне верной и не боявшейся встреч со мной. Когда, открыв своим ключом дверь, я вошла в квартиру, мне навстречу выбежал Симон и по его возбужденному лицу я сразу поняла, что произошло недоброе.
— Нас вызывают завтра к десяти утра в районное отделение МГБ, — сказал Симон и протянул мне повестку. — Теперь это уже конец!
Симон не ошибся — накануне арестовали семью Бергельсона, за день до них забрали Эду Зускину с дочкой Аллочкой, а днем раньше жену Квитко. Пришла и наша очередь…
Невзирая на поздний час, мы с Симоном отправились на переговорную телефонную станцию — дозвониться в Баку моей маме, попрощаться с ней. Бедная, любимая моя мама! Сколько муки было в ее голосе, когда она спросила: «Я не успею приехать проводить вас?» Потом мы позвонили нашей Ляле в Киев. У нее уже отняли паспорт, значит, и ей не миновать ареста. Вернувшись домой, мы собрали все необходимое. Рано утром, спустившись вниз, из телефона-автомата — наш домашний телефон был отключен некоторое время спустя после ареста Маркиша — я позвонила немногочисленным близким друзьям чтобы проститься с ними… К девяти утра к нам присоединился племянник Маркиша, взрослый и самостоятельный человек двадцати четырех лет, которого также «приглашали» явиться вместе с нами в МГБ, так как он был прописан в нашей квартире а потому должен был разделить нашу участь.
Наш Юра имел работу, но не имел желанных девяти квадратных метров пола — поэтому он значился проживающим на нашей площади, хотя фактически снимал комнату у знакомых. Однако, штамп прописки, поставленный в его паспорте, указывал, что он проживает по улице Горького 64, квартира 67. Впопыхах разысканный милиционером, он явился к нам с чемоданчиком, чтобы к десяти часам утра предстать вместе с нами перед эмгебешным начальством. Итак, все вместе мы явились в уже знакомый нам, мирный с виду домик с белыми занавесками, в тихом переулке на Садовом кольце, с опозданием на несколько минут. Открывший нам на наш звонок офицер государственной безопасности строго сказал:
— Вы заставляете себя ждать. Вы опоздали на пять минут.
— А нам уже некуда торопиться, — сказала я.
Появился знакомый мне офицер Мухин, снимавший допрос в ночь на 16 декабря и взявший у меня подписку о невыезде, и с ним еще несколько военных. Окружив нас, они вывели нас во двор, где стоял небольшой автобус. Автобус доставил нас на улицу Горького, и вместе с нашей стражей мы снова очутились в квартире, в которой прожили столько лет. Начальник конвоя, полковник МГБ, заметив сложенные чемоданы, сказал:
— Вы уже успели чемоданы упаковать?
— Мы сознательные советские граждане, — сказала я.
— Тем лучше, — сказал полковник.
Оглядев комнату, он с удивлением обнаружил, что она почти пуста — ни стола, ни стульев. После того, как с нас взяли подписку о невыезде, я продала все, что могла, и последние шесть недель до нашего с Симоном ареста мы жили в пустой квартире.
— Никакой мебели, — сказал полковник. — Где же мебель?
— Я все продала, — сказала я. — Нам надо было как-то существовать.
Полковник искал глазами, на что сесть. Я указала ему на единственный табурет. Усевшись, он зачитал решение Особого Совещания, вынесшего нам заочный приговор — десять лет ссылки в отдаленные места Казахстана, с конфискацией всего имущества, как членам семьи изменника родине. В списке осужденных значился и 14-летний Давид, на отсутствие которого полковник обратил внимание и потребовал, чтобы я немедленно сообщила, где он находится — он пошлет за ним одного из офицеров конвоя. Как мне ни хотелось подводить своих родственников в Баку, у которых скрывался Давид, но пришлось дать их адрес, который и был занесен в акт, чудом сохранившийся в моем архиве. Но адреса полковнику показалось недостаточно, он еще требовал у меня фотографию Давида, дабы ему не подменили малолетнего «преступника»!
Затем, проверив, не сорвали ли мы печати с закрытых со времени ареста Маркиша комнат, он приказал нам собираться, а нашей верной Лене Хохловой собрать свои пожитки и освободить от своего присутствия квартиру. И бедная наша няня в морозный февральский день очутилась без крова, выброшенная, как ненужная тряпка, на площадку пятого этажа. У моих сыновей была кошка, которую они нарекли еврейским именем Шифра. Кошка рвалась из рук заплаканной Хохловой. В тот момент, когда полковник и его свита накладывали печати на входную дверь нашей теперь уже бывшей квартиры, кошка умудрилась вырваться из Лениных рук и проскользнула в щель. Как мы ни молили полковника подождать с опечатыванием двери, пока кто-нибудь из нас не поймает кошку, он категорически отказался выполнить нашу просьбу, и Шифра оказалась заживо замурованной в опечатанной квартире…