Небольшую сумму денег мне разрешили передавать один раз в месяц. Можно было эту сумму разделить на четыре равные части и передавать раз в неделю. Я решила передавать раз в неделю — все-таки Маркиш почаще будет иметь от меня весточку… Наивность советского человека неистребима, подлость и цинизм тюремщиков безграничны. Я тогда не могла себе представить, что деньги Маркишу вообще могут не передавать. А в справочном окошечке майор придвигал мне книгу — расписаться в том, что деньги приняты. Даже квитанцию давали. Квитанции в получений денег для Маркиша мне выдавали до дня нашей высылки — 1 февраля 1953-го. А Маркиш был убит за пять месяцев до этого — 12 августа 1952 года.
Через несколько дней после ареста Маркиша к нам, к нашему удивлению, пришел старый еврейский писатель Давид Вендров. Ему уже тогда перевалило за семьдесят, но он сумел сохранить чувство юмора и трезвый, несколько желчный ум.
— Как это вы рискнули к нам придти? — спросила я Вендрова, после того, как мы молча обнялись.
— Меня-таки все отговаривали, — горько усмехнулся Вендров, — но я, между нами говоря, уже далеко не юноша. Так я посчитал, что в худшем случае, меня арестуют на несколько дней раньше.
Вендрова, действительно, в скором времени арестовали, и он вышел из страшной Владимирской тюрьмы только через шесть лет, в конце 1954 года.
К сожалению, в самом конце своей долгой жизни Вендров не выдержал испытаний и «сломался» под усиленным нажимом «полезного еврея» поэта Вергелиса. 90-летний Давид Вендров поставил свою подпись под письмом, содержащим клеветнические измышления в адрес Израиля. Это произошло вскоре после Шестидневной войны. Быть может, в 90 лет Вендрову хотелось жить куда сильнее, чем в 75.
Малое время спустя после ареста Маркиша мне пришлось задуматься о хлебе насущном. Переводческой работы меня, естественно, лишили немедленно. И я вспомнила о своем когдатошнем хобби — вязанье на спицах. С нашей Леной Хохоловой мы распустили все шерстяные вещи, какие только могли найти в доме, и взялись за спицы: вязать модные тогда дамские шапочки и шарфики. Вязала я и кофты, и платья, и зарабатывала неплохо. Но занятие это, было опасным — я ведь работала «налево», как частный предприниматель, а это было запрещено. Вздумай кто-нибудь донести на меня — и я могла бы очутиться за решеткой. Мне необходима была постоянная служба, которая дала бы мне официальный статус служащей и справку с места работы. Но какой отдел кадров согласился бы оформить жену арестованного Переца Маркиша?
Случайно узнала я о том, что научное общество микробиологов, эпидемиологов и инфекционистов ищет секретаря. Общество это было добровольным, а, следовательно, не было у него ни отдела кадров, ни отдела проверки кандидатов аж до десятого колена! И я рискнула обратиться к председателю Общества, профессору Виктору Николаевичу Викторову.
— Я хотела бы работать у вас, но я жена Переца Маркиша.
Викторов обреченно покачал головой.
— Я ношу девичью фамилию Лазебникова, — добавила я.
— Это другое дело, — сказал Викторов. — Запомните: вы мне ничего не говорили о вашем муже… Теперь перейдем к вашим будущим обязанностям. Я даже не могу сформулировать их определенно — столь они широки и разнообразны…
— Я готова делать все, что потребуется, — сказала я.
— Конечно, конечно, — соединив пальцы рук, сказал Викторов. — Моя жена, видите ли, инвалид — она слепа. Четыре часа вы будете читать ей вслух, гулять с ней, обсуждать с ней новости — я имею в виду успехи нашего народного хозяйства, нашей социалистической культуры. А четыре часа вы будете заниматься непосредственно делами нашего Общества — вести переписку, беседовать по телефону, составлять бюллетени и отчеты. Я имею в виду — научные отчеты…
— Но у меня нет опыта… — возразила я.
— …Вам придется его приобрести! — заявил профессор. — Вам, в сущности, придется заниматься и делами моего дома — хотя у меня, естественно, имеется домработница Феня, очень милая, простая женщина.
— Мне придется ходить за картошкой? — спросила я с некоторым вызовом.
— Ну, зачем же за картошкой! — развел руками Викторов. — За картошкой — нет. А вот за конфетками — придется.
— Я согласна, — сказала я.
Сима к тому времени также начал зарабатывать, ему было 19 лет, он давал уроки английского, репетировал по всем предметам отстающих учеников. Из Университета, куда он сообщил об аресте отца, его, к счастью, не отчислили. Но Сима прекрасно понимал, что романо-германское отделение филологического факультета — не для сына репрессированного еврея. Даже закончи наш сын это отделение — работы он не найдет… И Симон решил перевестись на «тихое» отделение — отделение классических языков. Продолжая заниматься современной филологией, он засел за латынь и древнегреческий — подальше от «идеологического фронта» и «борьбы с разлагающимся западным искусством». Переходя на отделение классической филологии, Симон, пожалуй, руководствовался не столько соображениями будущей работы, сколько ради того, чтобы не иметь отношения к современности — и не из страха, а от отвращения.
Старые знакомые постепенно все отсеялись. Последнее расставанье произошло с семьей литераторов и музыкантов, интеллигентнейших людей, евреев — с ними связывала меня многолетняя дружба. Как-то они пригласили меня к себе и объяснили, что больше не могут поддерживать со мной контакты — это грозило бы всей их семье большими неприятностями, вплоть до ареста. Они боялись встречаться со мной — и так мне и сказали. Я собралась уходить. Один из хозяев — то был литератор — поднялся проводить меня до остановки трамвая. Тогда кто-то из домочадцев сказал ему:
— Дорогой, извинись перед Фирочкой — но ты ведь не можешь сейчас проводить ее. Ты сейчас должен помочь нам кое в чем, и это займет у тебя никак не менее часа-полутора.
Я надела пальто, вышла в снежную метель. Трамвая долго не было — минут пятнадцать. И тут я увидела литератора — он направлялся к остановке, полагая, что я уже уехала. Я повернулась и побежала прочь — мне стыдно было встретиться с малодушным и, к тому же, уличить его во лжи.
Теперь я не виню этих людей. После возвращения из ссылки мы снова встретились, отношения были восстановлены. В 71-м году, когда я подала документы на выезд в Израиль и «смелые» мои друзья вновь забыли дорогу в мой дом, я решила не ставить ту семью литераторов и музыкантов, которую я очень люблю, в нелепое положение и сама отправилась к ним — снова попрощаться, на сей раз, быть может, навсегда. Но 18 лет, прошедших после смерти Сталина, изменили и эту семью.
— Ни в коем случае! — сказали мои друзья. — Мы как были, так и останемся друзьями. Вы будете бывать у нас, а мы — у вас. Вот только об одном мы вас убедительно просим: не произносите вслух слово «Израиль», говорите лучше, ну, скажем, «Эксландия»: у нас ведь домашняя работница, зачем искушать лукавого.
15. Накануне погрома
Вскоре после ареста Маркиша ликвидировали еврейскую секцию Союза писателей. Официальное закрытие было поручено еврею Александру Безыменскому, бывшему «комсомольскому поэту», о котором была написана эпиграмма
Волосы дыбом,
Зубы торчком.
Старый мудак
С комсомольским значком.
Собрав оставшихся на свободе еврейских писателей, Безыменский объявил им, что в еврейской секции писателей «окопались» враги народа и предатели родины, и секцию решено закрыть. Многие присутствующие «с воодушевлением одобрили» позорное решение. Среди них были Ойслендер и Хенкина.
Спектакль расправы с еврейской литературой должен был повториться несколькими днями спустя, в более «торжественной» обстановке — на общем собрании московских писателей. На сей раз позорная роль «запевалы» была отведена еврейскому поэту А. Кушнирову — офицеру-фронтовику, потерявшему сына на войне. Кушнирова, прекрасно понимавшего свою роль, буквально силком вытолкнули на сцену. Подойдя к микрофону, Кушниров, однако, не произнес ни слова, а разрыдался. Его увели.