поселок Кармакчи, 5 апреля 1953
Многоуважаемые товарищи!
Я, Лазебникова Эстер Ефимовна, жена известного еврейского поэта Переца Маркиша, умоляю вас прочитать мое письмо и не оставить его без внимания.
О судьбе моего мужа, арестованного в январе 1949 года, мне до сегодняшнего дня ничего неизвестно. Все долгие годы следствия (с января 1949 по декабрь 1952) он находился в Москве в Министерстве Государственной Безопасности. Мои неоднократные письменные и устные обращения оставались без ответа. Мои попытки найти следы его дела, а равно и получение решения оказались безрезультатными.
1 февраля 1953 года я и вся моя семья были сосланы в Кзыл-Ординскую область Казахской ССР сроком на десять лет с конфискацией имущества, как члены семьи изменника родины. Это жесточайшее решение было вынесено кликой Рюмина с ведома и согласия бывшего министра Государственной безопасности Игнатьева. Сейчас, когда разоблачена предательская «деятельность» авантюриста Рюмина, цель которого была разжигать национальную ненависть, арест и осуждение моего мужа являются ярким доказательством этих подлых целей. В каких страшных преступлениях должен был обвиняться Перец Маркиш, какими нечеловеческими методами должны были быть добыты его показания для того, чтобы спустя почти 4 года следствия вынести ему страшный приговор — ИЗМЕННИК РОДИНЫ! Не пощадив самого Переца Маркиша, Особое совещание при бывшем министре Игнатьеве, никогда не видавшее в глаза ни одного из членов нашей семьи, заочно решает нашу судьбу и, нарушая советскую законность и уголовный кодекс Советского Союза, где срок наказания семьям изменника родине определяется 5 ГОДАМИ ССЫЛКИ, с зоологической ненавистью оголтелых расистов щедрой рукой подписывает ни в чем неповинным людям 10 ЛЕТ ССЫЛКИ В КАЗАХСКИЕ СТЕПИ. Здесь местное УМГБ не считает возможным оставить нас в областном городе, где мы могли быть полезны, как специалисты и направляет нас в поселок Кармакчи в 165 км. от города. Здесь мы попадаем в атмосферу враждебности со стороны населения и недоверия со стороны местного начальства. Наше еврейское происхождение решает нашу печальную судьбу — нас принимают за семью одного из врачей, объявленных еще в ту пору убийцами и шпионами. Это вызывает звериную ненависть детей местного населения — нас преследуют дикими криками «Абрам, еврей, чтоб ты сдох скорей». Нас забрасывают камнями, не принимают на работу. Мы обречены на моральное и материальное умирание. Мы просим вас, уважаемые товарищи, помогите нам. Заинтересуйтесь судьбой Переца Маркиша и сообщите нам, как бы страшна она ни была. Помогите узнать, где он и жив ли?
Э. Лазебникова
Мучительно долго тянулось время. Мы ждали чуда, которому не суждено было свершиться. Но мама писала нам, что она не перестает хлопотать, что «говорят» о переменах к лучшему, что унывать ни в коем случае не следует. Человек так устроен — он верит. И мы хотели верить, что жизнь наша еще не окончательно погублена. Редкие друзья, оставшиеся нам верными, помогали нам посылочками — кто пришлет крупы, кто сахару. Были и такие, которые помнили, что я еще не старая женщина, что любила в прошлой своей жизни приодеться, и баловали меня новеньким платьем, кремом для лица, духами. И я по сей день благодарна моим друзьям, не давшим мне опуститься, помогшим сохранить веру в себя.
Нашу Лялю мы обнаружили благодаря ее другу по институту, прекрасному, благородному Николаю Рапаю, молодому и одаренному украинскому скульптору, поехавшему вслед за Лялей в Красноярский край, куда она была сослана после того, как ее арестовали 19 февраля 1953 года прямо на занятиях в Киевском Художественном институте. Ляля писала из Долгого моста — деревни, куда она была сослана, — что Николай Рапай приехал к ней и предложил разделить с ней ссылку, жениться на ней. Они поженились и Николай уехал, чтобы добиться академического отпуска на год, а потом вернуться к Ляле.
Но после реабилитации врачей я с новой упрямой настойчивостью писала во все инстанции, запрашивала о Маркише, добиваясь пересмотра его и нашего дела, — а главное, понимая, что этого легче будет добиться, — просила разрешить всей семье Маркиша соединиться в одном месте. Просила я разрешить и моему брату Александру Лазебникову отбывать свою бессрочную ссылку рядом со своей единственной сестрой. Тщетно ждали мы ответа.
Однажды в начале мая за мной пришел из комендатуры посыльный и велел немедленно явиться к майору Ахметову. Обычно, вызов в комендатуру не предвещал ничего доброго. С тяжелым сердцем отправилась я туда в сопровождении Симона и Давида. Войдя в комнату, громко именовавшуюся «кабинетом» Ахметова, я сразу же по гневному выражению лица вершителя наших судеб поняла, что ничего приятного мне этот визит не сулит. И, увы, я не ошиблась. Ахметов, набросившийся на меня чуть ли не с кулаками, орал и бесновался больше обычного. Из всех его воплей и криков я с трудом поняла, что речь идет о Давиде. Оказалось, что мой младший сын, не спросив у меня разрешения, вместе с одним из своих товарищей переправился на лодке на другой берег Сыр-Дарьи и удил там рыбу. Ссыльным не разрешалось отлучаться далее чем на 5 километров, а ребята нарушили это правило. Так вот, за преступление несовершеннолетнего сына, в случае повторного нарушения им установленных правил, я буду осуждена на 25 лет каторжных лагерей!
Впервые за все время ссылки я была испугана настолько, что не осмелилась даже возразить Ахметову и подписала акт и обязательство отвечать в дальнейшем за поступки сына. Когда я вышла к дожидавшимся меня сыновьям, они, слышавшие истошные крики Ахметова, кинулись ко мне, счастливые уже тем, что все-таки на этот раз все обошлось относительно благополучно. По дороге домой я и дети молчали — у всех было тяжело на душе.
Дома я попыталась, как могла, объяснить Давиду, что он человек подневольный, обязан подчиняться требованиям комендатуры и что его непослушание может обойтись мне очень дорого. Мне больно было за мальчика — в его возрасте очень трудно отказывать себе в мальчишеских удовольствиях, сознавать свою ущербность. Давид, не слишком разговорчивый от природы, и вовсе умолк. Улегшись на сундук, служивший ему постелью, мальчишка пролежал, отвернувшись к стене, весь долгий день и всю ночь, до самого утра. Больше мы к этой теме не возвращались, избегая травмировать мальчика.
Все меньше оставалось надежды на скорое освобождение, все труднее было мириться с мыслью, что полковник, сказавший мне, что мы никогда ничего не узнаем о Маркише, может оказаться прав… Как-то жарким летним днем, когда мы уже меньше всего ожидали перемен, меня снова вызвали в комендатуру. Там, кроме ненавистного мне Ахметова, сидел какой-то незнакомый человек, по облику русский. Ахметов на сей раз был почти любезен. По вопросам, которые он задавал мне, я начала догадываться, что вызов этот связан с моим письмом, которое я писала в Центральный комитет назавтра после реабилитации врачей. Первой мыслью моей было, что мне не избежать теперь лагери, — ведь я отправила письмо, минуя комендатуру! Но тут в разговор вступил незнакомец, сказал, что он приехал из «центра», что письмо мое, направленное в Москву, внимательно изучалось, что он интересуется условиями нашей жизни, нашим трудоустройством. Я просила его только об одном — разрешить нам переехать в районный центр, в Кзыл-Орду, где мы сможем применить свои знания, начать работать по специальности, преподавать иностранные языки.
Окрыленная, мчалась я домой, скорее поделиться надеждами со своими. А тут еще и новое событие: вопреки официальному указу об амнистии, вышедшему вскоре после смерти Сталина и распространявшемуся только на уголовных, нам вдруг объявили в той же комендатуре, что срок нашего наказания сокращен наполовину. Мы приободрились, еще с большей энергией стали писать во все инстанции, разыскивая Маркиша, добиваясь пересмотра дела.
Лето шло к концу. Тяжелое, мучительное, не только потому, что нам, жителям средней полосы России, невмоготу было справляться с жарой, доходившей в этой голой степи до 40° по Цельсию, а потому что впереди нас опять ждала холодная, беспросветная зима, без надежд на перемены в нашей судьбе. Однако постепенно стали доходить из Москвы вести о каких-то сдвигах к лучшему — кого-то освободили, кому-то заменили лагерь ссылкой, поговаривают, будто начала работать комиссия Центрального Комитета по пересмотру дел заключенных в лагерях.