Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Недурно, недурно! — проговорил Смирнов. — Хотя чувствуется влияние Лермонтова.

Дальше в стихотворении в весьма патетических тонах рассказывалось, как на этой скале все время стоит человек, вперивший и горизонт свои очи, как «тяжелые думы мелькают» за его гордым челом, как этот человек, подобно льву, томится в своей каменной клетке и как он всей душой рвется туда, на родину, «где гибнут друзья за свободу, где пули и ядра свистят». Но — увы! — кругом лишь пустынное море, которое держит узника крепче всяких цепей. Стихотворение заканчивалось словами:

И с бешеной злобой он ходит
По краю пустынной скалы
И мрачного взора не сводит
С глубокой, таинственной мглы.
Кругом — бесконечное море,
Угрюмые волны шумят,
Гудит ураган на просторе
Да чайки тоскливо кричат…

Смирнов закончил чтение, разгладил листок и резюмировал:

— Заслуживает внимания.

По окончании урока Смирнов взял стихотворение с собой в учительскую, а на другой день вся гимназия уже знала о рождении нового, собственного, доморощенного «поэта». Мое стихотворение ходило по рукам, его переписывали, читали и даже заучивали наизусть. Моя репутация «служителя муз» сразу была установлена.

Несколько времени спустя мне удалось еще больше ее поднять и укрепить. Как-то раз Чудовский задал нам на уроке перевести 15 стихов из «Энеиды» Виргилия. Вдруг Хаймович шепнул мне на ухо:

— А почему бы тебе не перевести в стихах?

— В самом деле! — воскликнул я. — Это прекрасная идея!

И я принялся за работу. Перевод пошел легко, и минут через сорок я подал Чудовскому свою тетрадку, в которой оказались переведенными не 15, а 25 стихов. Чудовский, по своему обычаю, стал просматривать поданные ему работы тут же, в классе. Когда он дошел до моей работы, на лице его выразилось удивление. Это удивление еще больше возросло после того, как чтение было закончено. Чудовский подозрительно посмотрел на меня и спросил:

— Это кто писал? Вы сами?

— Конечно, сам, — несколько обидевшись, ответил я.

— Хорошо, очень хорошо, — продолжал Чудовский. — Я очень сочувствую переводу Виргилия на русский язык не гекзаметром, как в подлиннике, а пятистопным ямбом, как вы сделали. Так выходит живее и более соответствует духу русского языка.

Моя работа опять пропутешествовала в учительскую, а на пятом уроке в тот же день преподаватель греческого языка Версилов вдруг обратился ко мне с неожиданным вопросом:

— Я человек ревнивый… Вы переводите стихами Виргилия, — отчего вы не побалуете меня как-нибудь стихотворным переводом Гомера?

Отчего? Оттого, что в гимназии я как-то не чувствовал и не понимал греческого языка. Несмотря на всю мою вражду к классицизму, латинский язык производил на меня сильное впечатление своей спокойной величавостью, своей логичностью, своим металлическим звоном. Но греческого языка я не любил. Так Версилов и не дождался от меня переводов Гомера. Зато к переводам римских поэтов, я, в конце концов, пристрастился и достиг в этой области довольно значительного искусства. Чудовский, который не мог мне простить прошлогодней истории, видя мое усердие по «производственной части», постепенно стал смягчаться, и одно время казалось, что наши с ним отношения наладятся. Однако этому помешал Гораций, или, вернее, знаменитая «Десятая ода» Горация. Чудовский просил меня перевести ее стихами.

Я согласился и однажды принес в класс следующее произведение:

Ты лучше проживешь, Лициний, коль надменно
Не станешь путь держать от берегов вдали
Иль, опасаясь бурь, держаться неизменно
Обманчивой земли.
Кто возлюбил во воем средину золотую,
Тот избегает жить и в нищенской избе,
И в раззолоченном дворце, чтоб зависть злую
Не возбуждать к себе.
Гигантскую сосну сильнее вихрь качает,
И башни рушатся грознее с высоты,
И чаще молнии грозою ударяют
В высокие хребты.
Мудрец надеется во всех бедах, а в счастье
Боится перемен, довольствуясь судьбой, —
Юпитер, ниспослав нам зимнее ненастье,
Порадует весной.
Пусть худо нам теперь — придет пора иная:
Не вечно Аполлон натягивает лук,
Но будит муз порой, веселием пленяя,
Священной цитры звук.
В несчастиях душой не падай малодушно,
Но мудро паруса тугие убирай,
Хоть ветер радостный и мчит тебя послушно
В далекий счастья край.

Чудовский был очень доволен и рассыпался в комплиментах по адресу моего перевода. Но затем, вопреки обычаю, он перешел к характеристике Горация вообще и его «Десятой оды» в частности. При этом Чудовский на все лады превозносил философию той «золотой середины», столь ярким представителем которой был Гораций. Во мне сразу проснулся дух противоречия:

— Почему вы думаете, Александр Игнатьевич, что «золотая середина» такая хорошая вещь? — спросил я, прерывая поток красноречия Чудовского. — Разве Прометей был представителем «золотой середины»? Разве Сократ был представителем «золотой середины»? Разве Колумб был представителем «золотой середины»? Мне кажется, наоборот, что все великое в истории человечества было создано не людьми «золотой середины», а людьми смелого дерзания, людьми, являвшимися полным отрицанием этой самой «золотой середины».

Чудовский вскипел и, строго глядя на меня сквозь золотую оправу своих очков, стал раздраженно доказывать, что в жизни часто встречаются «опасные мечтатели», которые и себя губят и другим покоя не дают. Такие люди являются проклятием для своего отечества и причиняют совершенно ненужные беспокойства для начальства.

— Бойтесь этих людей! — с трагическим шестом воскликнул Чудовский. — Сторонитесь от таких людей! Они вас до добра не доведут.

Ни для кого не составляло тайны, в кого именно метил латинист. Я принял вызов и со всем пылом обрушился на Горация.

— Кто такой Гораций? — восклицал я. — Лакей, который угодничает и падает ниц пред Меценатом. Чему он учит? Он учит пошлейшему мещанству. Он весь полон гнуснейшего духа. От него несет запахом тления и моральной мертвечины. А нам хотят навязать Горация как идеал, достойный подражания.

Чудовский вскочил с кафедры, и между нами загорелся острый, насыщенный взаимным раздражением спор, сразу напомнивший прошлогодний конфликт из-за классицизма. Хаймовичи и еще несколько гимназистов поддерживали меня. Спор, как и надо было ожидать, кончился ссорой. В результате Чудовский перешел со мной на строго официальный и даже неприязненный тон, а я прекратил делать переводы латинских авторов.

Несмотря на то что зима 1899/1900 г. проходила у меня под знаком минорных, сумрачных настроений, поиски огней жизни продолжались. И притом очень интенсивно. Но только на них неизбежно ложился отпечаток этих настроений. Я много читал, но меня больше тянуло теперь к мрачным, демоническим, потрясающим душу произведениям. Особенно неотразимое впечатление в этот период на меня производил Байрон. Я увлекался им до полного самозабвения. Я знал наизусть массу его лирических стихотворений, мог целыми страницами декламировать из «Чайльд-Гарольда», но больше всего я восхищался «Манфредом» и «Каином». «Каина» я считал величайшим произведением XIX в., и с «Каином» в руках, в своей комнате, в полном одиночестве, я встретил новое, XX столетие. Под моим влиянием в нашем классе создался маленький кружок «байронистов», читавших и перечитывавших великого британского поэта. Я очень полюбил также Лермонтова, особенно поэму «Мцыри», которую я выучил наизусть. В эту зиму я много читал Л. Толстого, и, хотя отношение к нему у меня было двойственное, его произведения, несомненно, сыграли крупную роль в моем развитии. Отчасти это объяснялось тем, что Толстым сильно увлекался Михаил Хаймович. Однако, в отличие от меня, ценившего в Толстом великого художника, Хаймович высоко ставил его философию и даже причислял себя в какой-то мере к «толстовцам».

43
{"b":"596493","o":1}