Учитель истории — Родевич. Человек округлых форм и сибаритских наклонностей. Большой говорун и острослов. Когда он садится на кафедру и каким-то игриво-небрежным жестом вскидывает на свой плоский нос пенсне, весь класс замирает в ожидании чего-нибудь «интересного». И Родевич редко обманывает эти ожидания. Сегодняшний урок — об Александре Македонском (конечно, в глубокомысленной интерпретации знаменитого Иловайского), но для Родевича это не имеет ни малейшего значения. Он подходит к доске и мелом быстро рисует две линии — острый угол и полуокружность. Затем, сделав хитрое лицо, он обращается к великовозрастному ученику, сидящему на второй парте:
— Киселев, скажи, что тебе кажется более красивым: угол или полуокружность?
Киселев в недоумении смотрит на Родевича, потом на класс, потом опять на Родевича и, в конце концов, нерешительно отвечает:
— Ну, допустим, полуокружность, хотя…
— Вот то-то же, — в восхищении перебивает его Родевич. — Конечно, полуокружность! А почему?
На это Киселев уже совершенно не знает, что сказать. Тогда Родевич вновь подымается на кафедру и с торжеством провозглашает:
— А потому, что человеческому глазу округлость легче воспринимать, чем углы… Оттого-то женская фигура считается более красивой, чем мужская.
Класс громко ржет в ответ на последнее замечание учителя. Родевич оправдал возлагавшиеся на него ожидания.
Потом мы переходим к учебе. Родевич опрашивает, Родевич говорит, Родевич комментирует события прошлого. Но если вы послушаете его в течение нескольких месяцев, то должны будете прийти к выводу, что вся история есть, в сущности, лишь история царей и сальных анекдотов. Не вполне ясно, любит ли Родевич царей, но зато в сальных анекдотах он понимает толк. Ого! Еще как понимает! Он знает их сотни и всегда рассказывает их смачно, захлебываясь от удовольствия, с энтузиазмом.
Еще бы! Родевич имеет репутацию первого ловеласа в городе. Об его любовных похождениях рассказывают самые невероятные истории.
Учитель словесности — Смирнов. Молодой, белобрысый, с лихо закрученными усами и наглыми голубыми глазами. Вид такой, что невольно хочется сказать: «Из молодых, да ранний». Способен, недурно знает русскую литературу, понимает в ней толк. Но прежде всего и раньше всего — карьерист. Прекрасно гнет шею перед начальством и потрафляет ему антисемитизмом. Однако не хочет ссориться с гимназистами и щеголяет перед ними либеральной демагогией. Непрочь иной раз, особенно подвыпивши, поплясать без мундира, в рубашке, с учениками, но еще более склонен доносить директору «на крамольное вольномыслие» своих питомцев. О Смирнове говорят: «Он далеко пойдет». Но именно поэтому гимназисты, несмотря на все усилия Смирнова, не чувствуют к нему доверия. Они отдают должное его уму и знаниям, но общее мнение гласит: «Скользок, как угорь, — продаст ни за грош…»
Учитель французского языка — Гален. Красивый брюнет лет под пятьдесят. Черные волосы с яркой проседью. Говорят, в прошлом был парикмахером, и действительно от него и сейчас несет запахом фиксатуара и душистого мыла. Учебой занимается мало, а больше все строит страшные рожи и рассказывает о постановках в парижских театрах. Никто у него ничего не делает и, конечно, ничего не знает. Изредка Гален вызывает кого-нибудь и спрашивает урок. Результат обычно оказывается плачевный. Тогда Галет сердится и скороговоркой кричит:
— Скверно, скверно! Сесть на место! Надо подучиться.
Затем делает очередную рожу и переходит к очередному сообщению о французском театре…
Учитель немецкого языка — Берг. Он оправдывает свою фамилию (по-немецки «Berg» означает «гора»). Это не человек, а какая-то огромная мясная туша, три аршина в обхвате. Весит Берг десять пудов, съедает за обедом пять тарелок супу и десяток котлет. Рассказывает всем и каждому, что он «кончил на Дерптский университет» и является «спесиалист» по немецкой литературе. Может быть, это и так, но за тяжеловесностью особы Берга ничего такого не заметно. Берг, конечно, больной человек, и ему следовало бы заняться своим здоровьем. Вместо этого, он занимается с нами немецким языком, или, точнее, тихо похрапывает на уроках. Придет, сядет на кафедру, которая начинает трещать под его могучей фигурой, вызовет одного-двух учеников и вдруг… голова Берга уютно склонилась на подставленную правую руку, глаза закрылись, и из громадного мясистого носа торопливо понеслись легкие подозрительные звуки. Проходит несколько минут. Кто-нибудь из учеников из озорства громко хлопнет верхней крышкой парты. Берг внезапно дернется, вздрогнет, откроет глаза и, как будто ни и чем не бывало, спросит:
— Николаев, ты почему замолчал?
— Да вы меня не вызывали, — с удивлением отвечает Николаев.
— Как не вызывал? — начинает кипятиться Берг. — Что ты выдумываешь? Отвечай, отвечай!
И когда ошеломленный Николаев встает, для того чтобы отвечать сегодняшний урок, голова Берга вдруг опять уютно склоняется на руку, и по классу начинает разноситься его сладкий храп.
И одном из классов был такой случай: когда Берг, по обычаю, задремал, все ученики, один за другим, потихоньку вышли. Случайно забежавший Чиж был потрясен открывшейся его взору картиной: пустой класс, а на кафедре громко храпящая гигантская груда костей, жира и мяса, именуемая учителем немецкого языка Бергом…
Надо ли продолжать зарисовку портретов этой педагогической галереи? Не думаю. Сказанного выше совершенно достаточно.
Таков был наш омский «гимназический Олимп» времен моего детства и отрочества. Правда, позднее, к концу моего пребывания и гимназии, когда из отрока я стал превращаться в юношу, картина начала несколько меняться. Среди Чижей, Родевичей и Чудовских появилась новая учительская поросль, более свежая и прогрессивная. Об этом я расскажу в свое время. Однако вплоть до шестого класса мне все время приходилось иметь дело с теми «олимпийцами», которых я только что изобразил, и потому именно против них я направил нож моего критического анализа по возвращении из Кирилловки. Особенно резко при этом мне бросались в глаза два момента.
Во-первых, мертвенно-бездушный формализм, пронизывавший пашу учебную систему и определявший собой отношение учительского персонала к учащимся. Все преподавание было построено на бессмысленной зубрежке, а все воспитание состояло в последовательном проведении принципа «держи и не пущай». Гимназист был связан по рукам и ногам десятками нелепых, стеснительных правил: он должен был обязательно посещать церковь, он должен был обязательно носить ранец, он не должен был ходить в театр, он не должен был позже восьми часов вечера появляться на улице и т. д. Все внимание гимназической администрации было обращено на то, чтобы непременно уложить молодежь в эти узкие рамки. Я уже говорил, что латинист Чудовский ловил по вечерам запоздавших учеников. Но он был не один. Директор Мудрох систематически посылал классных наставников и их помощников на розыски «неподобных поступков» (как он выражался) со стороны гимназистов и требовал от них обязательного представления компрометирующего материала. Кто подобного материала не приносил, получал реприманд в таком виде:
— Дурак! Деньги получаешь, ходишь, ничего не видишь!
А инспектор Снегирев нередко прятался у подъезда и записывал учеников, которые не носили ранца за плечами. Да, наши учителя были настоящие «человеки в футляре», которые прекрасно выполняли: задание царского режима — душить мысль и парализовать волю подрастающего поколения.
Во-вторых, меня глубоко возмущало бесстыдное подхалимство, которое стало второй натурой педагогического персонала. Была целая лестница: инспектор ходил на задних лапках перед директором, преподаватель — пред инспектором, классный наставник — пред преподавателем и т. д. Начальству кланялись, пред начальством лебезили, у начальства лизали пятки. Я помню один замечательный случай. Приехавший из Томска попечитель учебного округа Флоринский посетил нашу (гимназию. Еще за два дня до его визита все классы и коридоры мыли, скребли, начищали, приостановив обычные занятия. Накануне дня посещения Чудовский, придя в класс, весь свой час убил на «подготовку» учеников к «счастливому событию». Куда девалось его олимпийское величие! На глазах у всех гимназистов он показывал в лицах, что надо делать, если попечитель зайдет к нам в класс, как выходить из-за парты, как кланяться, как улыбаться, как выражать восторг пред мудростью начальства. На следующий день попечитель, как на грех, миновал наш класс, и Чудовский был страшно разочарован. Зато в коридоре гимназии разыгралась изумительная сцена: когда появился попечитель в сопровождении директора Мудроха, Чиж побежал петушком впереди и полушёпотом, в котором слышались злость и раздражение, зашипел, обращаясь к толпившимся ученикам: