Шанхай для него исчез, как прежде отошел в прошлое Паданг на Суматре. В Гонконге — отремонтированном перед самой войной уютном гнездышке в устье Жемчужной реки, куда бежали все, кто хотел спасти собственную жизнь и капиталы, — британцы до сих пор стоят с винтовкой «к ноге» и отдают честь своему генерал-губернатору. Рикерман отправляет оттуда на Запад, морским путем, ротанг. А в игорных домах Макао{57}, куда легко переправиться на пароме, можно заглядывать через плечо играющим португальским дельцам и их спутницам. Да, но как долго еще там будут звучать католические колокола?
Всё это теперь очень далеко.
С точки зрения планов на будущее можно считать преимуществом, что несколько лет назад он затребовал — и получил — от Немецкого землячества в Шанхае сертификат следующего содержания: We confirm that according to our records Mr. Klaus Heuser, born April 12th, 1909 in Rome, has not been a member of the N. S. D. A. P. (Nationalsozialistische Deutsche Arbeiterpartei)[7].
Господин Вида, подписавший это удостоверение, знал, что оно соответствует действительности. Ведь сам он в свое время был членом партии. Под защитой японцев он и другие национал-социалисты Шанхая отмечали, распивая рисовую водку, день рождения фюрера и планировали устроить в Шанхае еврейское гетто. Густой коричневый соус дотек и до ступеней Храма Нефритового Будды (Yufo Si){58}. Только однажды он, Клаус Хойзер, принял участие в арийском празднике на Дальнем Востоке и, уступив настойчивому давлению, сыграл партию скрипки в тамошнем партийном оркестре. Но еще в дюссельдорфские времена его навыки скрипичной игры были до такой степени утрачены (мизинец даже иногда скользил между струнами), что после того бала по случаю начала наступления на русских ни один из партийных товарищей больше не предлагал ему присоединиться к оркестру. Хотя фрак сидел на нем как влитой — лучше, чем на ком-либо еще.
Он не отличается музыкальностью и не интересуется политикой. Что касается первого, то даже его происхождение из семьи художников ничего в этом смысле не изменило.
Теперь уже скоро — Гонконг.
Но сперва возвращение на родину После восемнадцати лет отсутствия. Десять плюс восемь — это целая вечность. Время пулей просвистело мимо родителей, однако они уцелели. Мама стала совсем седой. И от этого выглядит еще аристократичнее, чем прежде. Ноги, правда, доставляют ей неприятности. Занимаясь готовкой — если так можно назвать поспешное комбинирование жареной колбасы с одним из трех сортов овощей, — Мира теперь часто опирается на край раковины. Но болтает она по-прежнему, хоть порой и не может сдержать стон. И лихо управляется с картофелечисткой, несмотря на свой маникюр. С кухонными делами госпожа профессорша всегда управлялась как бы между прочим, если не считать кануна Рождества, когда она вместе с соседскими ребятишками пекла круглое печенье. Мама любила веселый переполох, сидела у стола, с поваренной книгой и в белом фартуке, и давала указания разбушевавшейся детской компании: «Изюм кладется в самом конце!» Муку же всегда сметала со стола — и противни отскребала — приходящая домработница.
Мама была красавицей. На ее улыбчивое лицо, на грациозные движения соседи бросали завистливые взгляды. Приходилось ей защищать и свой огород: Я люблю, когда всё растет вперемешку. Тогда понятно, чтó таится в земле и хочет пробиться к свету. Грядки это по-прусски, а мой огород — карнавал. В этом созданном ею Эдеме она, вероятно, читала (раскачиваясь на первых в земле Нижний Рейн голливудских качелях) выпуски знаменитого журнала издательства «Улльштайн»{59}.
Клаус вздохнул. Мамин безостановочный речевой поток и ее склонность исполнять по четыре или пять раз подряд песни классического репертуара (Когда соловьи издают свои трели, разве кто скажет: они надоели?){60} — даже в детстве для него это было чересчур. Теперь, в последние дни, мама не поет, но насвистывает мелодии. Папа, еще во времена Первой мировой, научился полностью отключаться от этого звукового сквозняка, если тот проносился мимо распахнутой двери его мастерской. Папа воспринимал всерьез только краски и линии. Его живопись приносила семье много всего, отнюдь не одно только пропитание. От ранних изящных фигуративных полотен, изображавших, например, лодки на озере Комо, он перешел — под влиянием исторических переломов, революции, инфляции, шаткой республики — к ярким краскам и резким контурам. К той мощной экспрессии, которая тогда будто витала в воздухе. Приглашение на профессорскую должность в академии не заставило себя долго ждать. Вернера Хойзера считали авангардистом. Вокруг него в Дюссельдорфе собиралась занимающаяся живописью и увлекающаяся джазом молодежь ревущих двадцатых. В студенты к нему записался и черный кубинец, Пабло, который запечатлел на полотне сахарный тростник, в фиолетовых тонах, — в высшей степени декоративные джунгли. После начала нацистской диктатуры папа поначалу сохранял свою должность и, вероятно, стыдился того, что он, судя по всему, кажется властям менее значимым, менее провокационным, чем его коллеги, которым пришлось эмигрировать. Чем Бекман или Кокошка. Но его подневольному творчеству, как и преподавательской деятельности, вынужденно вернувшейся к акварелям в народном духе и изобразительным мотивам типа «Жительница Бюккебурга кормит младенца», вскоре пришел конец: когда написанная им картина «Арлекин» — портрет темнокожего юноши, возможно, созданный не без влияния Пабло, без натуралистично изображенного лица (его заменяет смутная тень), — оказался на мюнхенской выставке дегенеративного искусства. Дальше всё произошло очень быстро. Как «культур-большевика» папу досрочно отправили на покой, с уменьшенной пенсией; ему припомнили и то, что Мира, по линии прабабушки, происходит из банкирской семьи Оппенгейм: с одной стороны, верной Германии и занимающейся меценатством, а с другой — все-таки, как ни крути, еврейской. Мира и Вернер пережидали скверные времена в Мербуше{61}, в маленьком домике: читали, тихо напевали, за неимением масляных красок делали гравюры и собирали ясменник для пунша. Одному американскому солдату, который — уже в конце всего, или в новом начале, — обыскивал дома в поисках волков-оборотней и спрятанного оружия, отец показал свою картину «Трое танцуют». Захватчик, увлекающийся искусством, выменял это полотно на изрядное количество сигарет и потом вывез его из страны, спрятав между сидениями своего джипа.
Клауса Хойзера знобило, и он опять вздохнул.
Если бы папа не молчал так подолгу перед мольбертом, он бы тоже участвовал в этом рейнском — самодостаточном, может быть, — речевом потоке своей жены. Оба они ежедневно позволяли себе выпить по бокалу шампанского. Оба привыкли к разрозненным клочкам мыслей, неожиданным выкрикам за порогом двери, даже к разговорам с самим собой: Сейчас? — Нет, я это сделаю позже. Двумя поколениями раньше в маминой семье — в этом смысле — всё, наверное, выглядело еще более странно и удручающе: ее прадедушка, исторический живописец Альфред Ретель{62}, мастер императорских портретов и «танцев смерти», умер в состоянии душевного помрачения.
Чужаку, да даже и члену семьи, особенно если он провел почти два десятка лет в заморских странах, нужно иметь совершенно непогрешимый слух, чтобы, оказавшись в Мербуше, разобраться в одновременно звучащих репликах, обращенных к разным слушателям: Клаусу нравятся мои жареные колбаски. После неизменной рыбы в Бомбее. — В Шанхае, мама. — Понятно, что ему хочется теперь чего-нибудь твердого на зубок. — Ты еще помнишь, Клаус? — Что, папа? — Как я прислал тебе на Суматру три стоячих воротничка, чтобы ты выглядел молодцом перед этими голландскими толстосумами? — Наш Клаусхен всегда выглядит молодцом. Но согласись, что это было нелепо, Вернер: послать в тропики еще и шоколад. — Наш мальчик, может быть, наделал из него «моцартовских шариков». Клаузи такой ловкий. — Пей же, Клаус! — Может, и Анвар попробует глоток? Магометанин он или нет, а ликер из черной бузины согреет каждого. И потом: ал-кугуль это арабское слово. Арабы прекрасно варили пиво, когда переживали культурный расцвет. Может, он и был у них потому, что они варили пиво. — Папа, Анвар говорит на нескольких языках, но только не на арабском. — Вот я и говорю! — Что ты говоришь, мама? — Покажи ему разок оперу. Оперы в тихоокеанских странах нет. — Только показать, Мира? Для оперы этого недостаточно. Скоро закончится летняя пауза. И мы сходим на «Фиделио». Там поет Мёдль{63}: «О, я выдержу всё!.. Ради счастья… ради, ради любви…» — Успокойся, Вернер! — Так оно и есть, как она поет. — Клаузи, куда же вы?