Влага маслянисто оседала на мостовую — на ней присутствовал конденсат выхлопных газов.
От полусгоревшей солярки свербило в носу. Шагнув на крыльцо, он чихнул. Из подъезда долетело приветливое теткино: «Будь здоров… пока тебя не разорвало.»
Он опять поклонился, теперь уже закрывшейся двери, и вежливо поблагодарил: «Спасибо. Умру здоровым».
Большинство газет не выходило уже четвертый день. А те, которые все-таки выходили, были малоинтересны: в одних — реклама и диеты, в других — экономические прогнозы на прошлую неделю. Пресса не поспевала за горячечным пульсом общественной жизни; ей не хватало то бумаги, то краски, или того и другого вместе. Упорней остальных оказывались рупоры политических партий находящихся в подполье. Даже оппозиционные партии уступали подпольным. Находиться на нелегальном положении было делом престижным. В подполье как и в Греции имелось все: множительная техника, бумага, краски и наиболее опытные кадры по выпуску печатной продукции. Поэтому партии стремились уйти туда, куда охотно уходят крысы. Там среди запахов овощей, сала и развешанных на зиму окороков нельзя было зачахнуть с голоду. А на сытый желудок, как известно, слетаются фривольные мысли. «Середка сыта — концы играют». В подпольных изданиях встречались обнаженная натура и натуральный мат. На страницах таких газет призывали вешать: демократов, большевиков, жидов и хохлов, атеистов и клерикалов, анархистов и аполитичных обывателей... Материалы о развешивании той или иной категории людей отличались деловитостью, носили сугубо прикладной характер. В отдельных статьях потрясенного читателя знакомили с подробной технологией этой увлекательной процедуры. На протяжении четырехсот с лишим строк густо встречались: «веревочная петля», «намыленная веревка», «удавить на ближайшем суку» и «эти проклятые висельники». Получалось, если следовать рекомендациям многоопытных в палаческом деле публицистов, то перевешанными должны быть все без исключения. Единственным отличием статей друг от друга являлась эмоциональность подхода к существу вопроса Кто-то из авторов напускал угрюмости. Другие не обходились без философского обоснования, отчего «висельный» материал выглядел солидно, но нечитабельно. Третьи резвились; между прок проскальзывало веселенькое «хи-хи-с», будто вздергивание людей на суках являлось юмористическим моментом, а сам вид удавленника мог распотешить публику. Писания четвертых состояли из нецензурной брани. Четвертые чуждались аргументов. Они утверждали, что вешать нужно уже потому что вешать надо обязательно, а кого и как — вопрос второстепенный. Да и нельзя не вешать, коли пишущие «четвертые» столь сильно гневались.
Газет не было — не было новостей. Без новостей жизнь в горном крае замерла. Мертво стыли на перекрестках газетные ларьки. Бездыханной стояла бронетехника, редко-редко подергивая стволами орудий. Будто отгоняли мух, угревшихся на теплом металле. По-мертвому, словно механическая, взлаивала гнусавая собачонка. Бросалась на многотонную коробку. Яростно грызла башмаки гусениц... Но вот она взвыла привидением, когда из люка бронетранспортера высунулась сонная рука, удлиненная автоматом, и тяжелый приклад перешиб хребет собачонки...
Чудотворцу предстоял новый визит. Путешествие обещало быть безопасным: у Ростислава, наконец-то, появились документы. Юркий пройдоха с прямым пробором жгуче-смоляных волос сдержал слово. Уж больно ему пришелся по душе предложенный чудотворцем «пистолет». На виновато-смущенное объяснение, что к «пистолету» нет запаса патронов, он махнул рукой. Перечеркнув пояснение коротким: «Подберем».
Документы появились в тот же день. Получив желаемое, пройдоха «слинял», виляя узким задом. А Ростислав дождался вечера и направился по знакомому адресу.
Особняк Павлика и Светланы стоял опечатанным.
Требовалось сделать две вещи: достать оружие (Ростислав обвыкся с «пистолетом» и более не мыслил себя безоружным) и капитально замаскировать вход в таинственное подземелье. Чтобы в будущем никто не отыскал его.
То и другое удалось полностью.
* * *
Двое в комнате.
Спор, если это было спором, продолжался четвертый десяток минут. Старший собеседник проявлял хладнокровие. А вот противник его горячился:
— ...Любой из нас способен на лукавство. Но иногда мы не просто хитрим. Порой мы способны на гадости. Однако то, что делал и продолжаешь делать ты — это подлость. Даже не подлость — этому нет названия.
— Успокойся. Я плохо понимаю твой лексикон.
— Понимаешь! Но стараешься изобразить непонятливый вид. А зря. Твоя благостная мина способна ввести с заблуждение кого угодно, но не меня.
— Что я обязан понять?
В нервном голосе зазвучали скептические нотки:
— Мне ты не обязан ничем. Наоборот тебе обязана я. Тебе обязан любой из наших знакомых, любой из приятелей. Очень многим обязаны тебе, хотя бы самой малостью.
— Это плохо?
— Да, по моему разумению. И неплохо. Гораздо хуже. Подло.
— Кто же тогда я?
— Сейчас выясним... У меня появился способ, с помощью которого мы найдем ответ на твой вопрос.
— Да-а-а?
Старший собеседник изумленно приподнял брови. Но приподнял в меру. Его изумление было подано в той степени, в какой оно не казалось проявлением экзальтации, однако было способно уязвить противника.
— Да?— повторил он для пущего эффекта и отошел к окну. Тронул рычажок. С тихим шелестом повернулись планки жалюзи — солнечный свет захлестнул комнату, расплескался на золотых корешках книг, отразился о зеркальные поверхности мебели, матовыми бликами лег на картины и портреты.
Выигрышное место среди картин занимал Дюрер. Содержание ксилографии вызывало дрожь — четверка всадников сеяла смерть! Гравюра не могла быть подлинником. Но тем более поражала мастерством копииста.
Под стать гравюре были подобраны портреты, закрепленные по обе стороны — на одном уровне с ксилографией. Слева висело полотно неизвестного художника — изображение Томаса Торквемады, справа — портрет Фридриха Ницше.
Среди книг виднелись только редкие и дорогостоящие издания, такие как: «Человеческое, слишком человеческое», «Молот ведьм», «Моя борьба», «Евангелие от Адама» и другие.
Пожилой собеседник вернулся в удобное кресло. Кресло было единственным, что резало глаз своим несоответствием остальной обстановка Ничто в нем не говорило о принадлежности к антиквариату. Оно не было редкостью минувших эпох; в нем не замечалось блеска и изящества присущих другим предметам, Это было самое обычное кресло. Ценимое владельцем в силу многолетней привычки.
— Сомневаюсь в наличии подобного способа, — сказал, наконец, человек, общей характеристикой которого служило одно-единственное слово — барство.
— Московский жулик!— выстрелило в ответ.
Тонкие пальцы второго собеседника развернули лист ошершавевшей, сделавшейся ломкой бумаги.
Черты пожилого утратили невозмутимость.
— Что за бред?
— Пожалуйста, не надо делать индифферентный вид. Это твоя кличка. Или прозвище, если так тебе будет угодно. По твоему доносу истреблен отряд некоего Манохина. Ты, а не кто-нибудь иной, тренировался в стрельбе на заключенных, будучи начальником конвоя. Это все ты! Мне известна и другая твоя кличка — «Миша-вежливый».
— Ну-и-что?
— Как что?— обличитель растерялся.
— Где тут моя вина? Рассмотрим каждый из пунктов произнесенной тобой филиппики. Кто вправе решать на чьей стороне была правда — манохинцев или белых? Кто возьмет на себя смелость сказать, что мой поступок был большим злом, нежели все то, что творили и еще могли натворить отрядники предводительствуемые Манохиным? История уже оценила деяния этих людей. Или нет?
— Предательство — есть предательство. Тебе доверяли…
— Мне доверяли и позже. Доверяли... кирку и тачку, когда по доносу одного подонка меня отправили в места не столь отдаленные. Знаешь: «Колыма — второе Сочи, солнце светит, но не очень».
— Ха, ха, ха! Когда доносил ты, то считал себя порядочным человеком. А на тебя донесли, выходит, подонки?