Новость выходила скверной...
Прокопий Посельский был из коренных. Знал предгорья лучше своего двора. Эка, выпрыгнул нечистик из табакерки! И не то горе, что обликом похож на засохшую садушку, а то беда что волчара! Еще при Временном дубленой кожи кержачье, — сплошь медвежатников, — в липкий пот вогнать исхитрялся.
— А болтали, вовсе Прокопий затих?!
Старик помотал головой, точно сохатый, которого донял паут.
— Энтого прапорщика сам черт не возьмет. Чуть оклемался, так кузнеца Куликова исповедал. Вовсе не по-людски. Наказал связать да сунуть головой в горящий горн. О-о-ох! Сам-то меха раздувал; пока плоть угольями не изошла...
Слушатели окончательно помрачнели.
— Да-а-а, суетлив начальник, — продолжал Коляныч. — Какой слух поймает, так при одном мундире за версту сбегать не считает в тягость. Ну, а коли до чьего подворья добег — беда!
— Вот рассомаха! — озлились партизаны. — Придет наша очередь, придумаем милиции кару!
Насели на старика:
— Что ж теперь? Велишь загибаться с голодухи?
Тот покосился на Манохина. Старшой терзал на подбородке щетину.
— Мужички, кто-кто, а я вас сюда не загонял. Своей охотой залезли. Теперь разберись с вами всеми... Чего люди не поделили? Зверствуют друг над дружкой... Ишь придумали! — Красить народ в разные цвета.
— А у тебя к какому цвету глаз лежит? — Павел Пантелеевич выделил зрачками-шильями оратора. — Чего таскаешься до нас, если тебе один хрен?
— Жалостно. Как, к примеру, мне тебя бросить? Ежели я твоему покойному батюшке добром обязан. Грех оставить вас...
Манохин поскучнел, взялся холодом с нутра.
— Так получается, если бы ты задолжал фамилии Посельского, то сейчас держался против меня? Да за такое пришибить — в самый раз. ' Гость отодвинулся на край пенька. Противоречить огорченному мужику не получалось. Опять же, не след уступать собственному норову. Мало ли чего. Вслед убегающему бирюку и худая дворняжка смела, того гляди цапнет.
— Меня пугать — малый риск. Надо мной геройствовать легче, чем над милицией, в портках не отсыреет. А насчет, чьей стороны держаться, так мыслю: добро нельзя забывать.
Остыли отрядники. Глупо на деда кидаться... Без того бобыля потоптала жизнь. По-всякому доводилось. Правда, одной истории, якобы случившейся с Колянычем, не давали веры.
Лет десять назад простился Коляныч с бабкой. До поздней седины билась-мучилась она бок о бок с мужем, на отшибе от людей. Всю жизнь провела на заимке, там и легла, близ сосны под одиноким крестом. Не пустил старик опочившую спутницу на сельское кладбище, где отдыхать бы её уставшему телу в большой компании родни да ровесниц. Скучал Коляныч по бабке. Далековат казался старый погост, трудно мерить туда дорогу. Оттого вырыл могилку под боком. Чтоб почаще наведывать усопшую.
Батюшка построжился на стариково своевольство — но смирился. В положенный срок отслужил сорокоуст. Стал притерпеваться к горю и сам старик. Ан! Настигла другая беда.
Ясным днем лишилась заимка жеребца. До того не слыхали в волости про угон коней. Опасное занятие. На подобное власти смотрели строго, да и сами хозяева в этом случае оборачивались лютым зверьем. Оттого ли, по какой иной причине, но среди местных не находилось вора. А заезжий человек на виду. Чужим подхода не было.
Сразу, как свели жеребца, мужики Колянычу посочувствовали. Хотя он ни с кем на селе дружбы не водил. Но тогда, обратись он за подмогой, никто бы не отказал. Только кинулся старик в погоню без товарищей...
Угонщиков было двое. Колянычу и одного бы за глаза: силу и проворство растерял давно. Крепко побили его конокрады. А потом привязали к дереву у муравейника и скрылись.
...Лют таежный муравей…
Крупные рыжие твари набросились беспощадно на жертву, усеяли одежду, проникли под белье, к теплой податливой коже, сотнями просыпались за шиворот, наполняя воздух кислотными парами, до крови ущемляя губы и веки.
Коляныч из последних сил рвался на свободу. Упирался затылком в шершавый пихтовый ствол. Выгибался дугой. Однако сыромятные ремни все глубже врезались в тело. Порвать их не сумел бы десяток мужиков. Страдалец проклял день, когда нарезал эти вожжи, осторожно работая ножом, избегая случайных надрезов в тугой свежевыделанной коже. Теперь рачительность обернулась к нему черной стороной.
Вскоре муки сделались нестерпимыми. Поедаемый заживо Коляныч охрип от крика. Сукровица из поврежденной в драке головы мешалась, с холодным потом, затекала в глаза. Пот и кровь ярили насекомых. В исступлении они, лохматили ткань одежды, странным образом не трогая ремней, сковывающих человека. Будто ведали, что освободившаяся от вязок жертва перестанет быть добычей.
Запах плоти приманил гнуса. Он налетал звенящим облаком, отлетал прочь, избегая жвал азартного таежного убийцы — муравья.
Солнце сползло за верхушки лиственниц, когда погибающий ненадолго очнулся и не глазами — кожей лица ощутил движущуюся тень. Низкие солнечные лучи редко пробивались сквозь густые кроны, и все-таки тень была резко очерченной. Коляныч вновь потерял сознание, снова пришел в себя, а тень не исчезала. Сердце умирающего со звоном перекачивало остатки крови. Сквозь этот оглушительный звон старик расслышал шаги. «Зверь?»
Он почти с радостью ждал нападения хищника. Надеялся, что острые клыки хищника оборвут мучения. Шаги приблизились вплотную. Старик напрягся, и, тотчас его поглотил обморочный мрак...
На следующий день Коляныч объявился в шабановской лавке. Без коня, без упряжи. Первое время помалкивал. Когда знакомые сельчане поднадоели старику расспросами, они услышали невероятную историю...
Вообще-то Коляныч не слыл брехуном, а считался человеком обстоятельным, серьезным хозяином. Однако многие усомнились в достоверности его рассказа.
Честно говоря, в предгорьях всегда брехали о чуде, подобном тому, которое якобы произошло с бобылем. Лишь замрет одна байка, невесть откуда выскочит другая. Чергачакский учитель взялся было записывать побрехушки, да вскоре оставил. Старожилы ему такого нанесли — учитель в ужас пришел. Опять же со священником у него вышло недоразумение...
Отец Петр — даром что молод — считался служителем благолепным, на миру уважаемым. Имея лик благообразный, характер настойчивый, священник, случалось, и про задурившую власть отзывался неодобрительно. Иной раз батюшка даже анафемствовал в отношении высоких особ. Многое Петру Галактионовичу сходило с рук по начальственному добродушию. А может благодаря родственным связям матушки. Она была не из простых, перед батюшкиной независимостью преклонялась и стояла за него горой.
Одна странность водилась за батюшкой Петром: обожал махать кадилом. Работал им сверх всякой меры — точь-в-точь прорубщик топором. Надымит в храме — чище махры. Сам раскраснеется, ловит ладанный дым широкими ноздрями. С того, за глаза и прилюдно, звали заступника христова... Кадилом. Почтение-почтением, а коль кличка родилась, то и присохла.
Попенял батюшка учителю. Мол, негоже заниматься побрехушками и вводить, мирян в соблазн, ибо любые чудеса, кроме тех, что исходят от Спасителя и святых угодников, являются происками лукавого.
Отчитав учителя, пастырь приструнил и Коляныча. А до того учинил старику допрос. Но мало чего добился. Коляныч сообразил, что может стать посмешищем и от всего отказывался. Дескать, ничего особенного не помнит. И конокрадов в глаза не видел, и не бил его никто, и к дереву не привязывал. В доказательство своих слов наклонял перед священником сивую башку. На которой действительно отсутствовали шрамы или другие приметы побоев. Но любопытно! Батюшка, невесть с чего, усомнился в дедовых заверениях. Придрался к Колянычеву волосу, в котором-де убавилось седины. А под конец заметил неловко, что старик после пропажи коня стал в движениях довольно проворен, молодому впору...
Пятый день «черные» ожидали неизвестно чего. Пятеро заросших жестким волосом бандитов маялись от безделья. Рыжий дезертир — унтер ворчал на главаря, из-за причуд которого кисли мужики.