Дверь открыла Батима. Я прошёл в комнату, где уже сидел какой-то узколицый парень.
— Женя Чеканов.
— Гена Фролов.
Уж не тот ли Фролов, с помощью которого Гена Серебряков обещал пристроить мою рукопись в «Современник»? Нет. Тот, как выяснилось, Лёня. А этот гордо охарактеризовал себя так:
— Меня называют собутыльником Юрия Кузнецова!
Фролов с Ю. К. пили медицинский спирт. Мой джин они поставили под стол. Юрий Поликарпович принёс окрошку — и началось… Мне хватило трёх или четырёх стопок, я лёг пластом, а они всё продолжали. Хозяин принёс телогрейку, укрыл меня.
Помню ещё маленький казус. Фролов, оказывается, забрал мой джин с собой и поехал домой. По дороге его ограбили, забрали и деньги, и джин. Я выразил сожаление по этому поводу. Но Ю. К. сказал:
— Это отрава! Я ведь попробовал, глоток отпил. Еле удержал в желудке…
Тогда я стал злорадствовать по поводу незадачливого вора.
На прощание он дал мне обещанную книгу <…>. Сказал, шатаясь:
— Это не бомба, не мина… Это — сильнее. По крайней мере, на меня это лет десять назад произвело страшное впечатление. Поэтому неси, как святыню.
— Я же трезвый! — храбро ответствовал я.
Помнится, ещё несколько ранее Дробышев (его давний знакомец, тоже появившийся на кухне) и Фролов засомневались: стоит ли ему давать мне эту книгу? Ю. К. пресёк их, уверив, что я — надёжный человек.
Через два дня я вновь позвонил ему.
— Ну, что — маешься? — спросил он. — Приезжай.
…Ели мясо, блинчики с мясом. Выпили бутылку коньяка. И говорили, говорили до сумерек.
Я впервые, кажется, вгляделся близко в Ю. К. Отличительная особенность его лица — мощные, грубые складки на верхней губе и меж бровей. Лицо — добродушное, ласковое. Волосы вьются. Несколько золотых зубов.
Говорили о войне. Он дал мне прочесть своё стихотворение об окруженцах. Я прочёл и ничего не понял. Он растолковал: два миллиона русских солдат, сдавшихся в плен (а верней, сданных своими генералами) сегодня прокляты в памяти народной:
Они сдаются? Поднимают руки?
Пусть никогда не опускают рук!
Он же сделал из этого образ: люди с поднятыми руками — это одна из опор мира, не слабей других. Он оправдал их, так как в сдаче в плен они не были виноваты.
Рассказал мне, что «власовцы» — ярлык. Власов спас Москву в 41-м году. А потом, в Чехословакии, бойцы его РОА пришли на помощь восставшей Праге — как братья-славяне.
Я спросил, как у него с публикациями, с книгами. Он ответил, что, наконец-то, «прорвало». В издательстве «Молодая гвардия» выходит книга стихов, совершенно новых, кроме одного старого стихотворения. Редактор, некий Зайцев, заставил, правда, убрать всю «пьянку» и всех «богов». Ещё в «Современнике» выходит книга и ещё однотомник «Избранного» в «Художественной литературе».
— Сразу получу восемнадцать тысяч!
— <…>
Я спросил: как, по его мнению, остаётся поэт в памяти народной — несколькими стихотворениями, или всем творчеством? Он ответил совершенно определённо: несколькими произведениями.
— Вот ты — останется у тебя «Страж»… ну, и ещё надо несколько. У Есенина, у Блока, у Пушкина, у Лермонтова в творческом наследии очень много лишнего… Тот же «Евгений Онегин» — сколько милой, гениальной болтовни! Остаться в литературе можно даже одним стихотворением…
Он подошёл к книжной полке, нашёл книжку из серии «Классики и современники» и прочёл стихотворение Туманского — о птичке, выпущенной поэтом на волю:
Вчера я растворил темницу
Воздушной пленницы моей.
Я рощам возвратил певицу,
Я возвратил свободу ей.
Она исчезла, утопая
В сиянье голубого дня,
И так запела, улетая,
Как бы молилась за меня.
— Вот! Он сумел передать живой трепет! И оно — живёт!..
Ещё говорили о язычестве. Я сказал, что интересуюсь язычеством, чувствую в себе склонность принять его. Он отнёсся к этому отрицательно, сказав, что все мы на протяжении многих веков испытывали влияние христианства и не можем быть язычниками, мы — христиане. Я упорствовал, говоря, что я христианин — головой, а сердцем могу быть и язычником. Тогда он снял с полки и дал мне книгу Рыбакова о язычестве древних славян.
Ещё обрывки из этих дней:
* * *
Я: — Во мне есть натиск!
Он: — Тогда тебе надо было родиться Киплингом!
Я: — Киплинг тоже был маленький — вот и стал резкий, боевой!
Он: — Нет, это чисто англо-саксонская черта.
* * *
Я: — Я развожусь с женой, Юрий Поликарпович.
Он: — Тогда тебе надо перебираться в Москву.
Я: — Мне и в Ярославле неплохо.
Он (смеясь): — Это комплекс провинциала!
Я: — В Москву… Я там стану клерком!
Он: — Не успеешь! Сейчас Россия в страшном напряжении, всё быстро, всё мгновенно ломается, всё на грани. Не успеешь!
* * *
— Говорят, что поэт Николай Дмитриев на вас молится…
— Да, он монографию обо мне написал.
* * *
Чуть ранее, с Дробышевым. Читает нам (предварительно сбегав в свой кабинет, отпечатав там на машинке текст и дав его нам):
Планета взорвана! И в ужасе
Мы разлетаемся во мрак.
Но всё, что падает и рушится,
Великий ноль зажал в кулак.
Держа былое и грядущее
В сосредоточенной горсти,
Он держит взорванное сущее
И голоса: «Не отпусти!».
Дробышев (брюзгливо):
— Что ещё за «великий ноль»? Опять ты со своими символами!..
Ю. К. (пожимая плечами):
— Откуда я знаю? Надо полагать — Бог…
* * *
Читал ещё стихи про Генеральный штаб… я их не запомнил, запомнил только комментарий к этим стихам: будто бы какой-то родственник Ю. К. там работает (брат?), и этот родственник вроде бы признался ему, что они там «занимаются не тем». Недавно вот устраивали «войну всех против всех» — и продули… При этих словах Ю. К., по обыкновению, насмешливо улыбнулся.
* * *
Я рассказал ему и Дробышеву, как лез недавно в Ярославле с пятого на четвёртый этаж через балкон (отпирал захлопнувшуюся дверь соседке), как было страшно, когда я посмотрел вниз…
— Никогда не смотри! — заорали они. — Не смотри вниз!
— Это сатана тебя смутил, — убеждённо сказал Ю. К.
Когда же Дробышев усомнился в существовании сатаны, Ю. К. воскликнул:
— Сатаны нет? Да он в каждом из нас! В каждом, сидящем здесь! И во мне…
* * *
(Обращаясь ко мне, со смеющимися глазами):
— Ты, функционер…
* * *
(Гневно):
— Они меня «пацифистом» называют… Да я же наношу удары направо и налево! Какой же я пацифист?
* * *
Проходит год, вместивший в себя очень многое — мой развод, размен квартиры, разъезд с бывшей женой, новую свадьбу… На работе у меня всё в порядке, газету мою хвалят, хотя с цензурой порой приходится вступать в настоящие сражения; первая книга стоит в плане Верхне-Волжского издательства; я мечтаю о столичной книжке, часто выступаю перед ярославскими читателями. Новые стихи пишу с оглядкой на наставления Учителя: стараюсь быть искренним и думать только высокими категориями… хотя работа в газете ориентирует на прямо противоположное.
Он тоже помнит обо мне: на моём письменном столе лежит его новый сборник «Ни рано, ни поздно» с дарственной надписью: «Евгению Чеканову с пожеланием добра в нашем опасном мире. Юрий Кузнецов. 22.11.85». Вновь и вновь перечитывая эту книжку, я с радостью нахожу в ней стихи, ранее слышанные мною из уст автора, отголоски наших бесед с ним… Вот «На смерть друга», обличающее подругу Юрия Селезнёва, которая «отпрянула тенью от мёртвого тела» (я сразу вспоминаю разговор в ЦДЛ и возмущённую реплику Ю. К. «… уехала, бросив труп в Германии. Это — чёрт знает, что такое!»). Тут же — слышанное мною в тот же день «Учитель хоронил ученика…», о похоронах Селёзнева. Рядом — стихотворение «Другой», также явно написанное под впечатлением от этой смерти: