— …Простому зрителю ой как хочется возомнить себя там внизу, на арене со львами, привидеться самому себе великим и могучим воителем, бесстрашным удалым охотником на диких зверей, отважным колесничим, ухарски нахлестывающим шалую квадригу. Хотя для того заурядный жирный завсегдатай конских состязаний и гладиаторских спектаклей не обладает ни доблестью, ни храбростью, нет у него самых примитивных навыков, сноровки или маломальской подготовки.
Смерть на арене всегда привлекает только тех, у кого сердце заплыло жиром, — глубокомысленно итожил личные театральные наблюдения за низменной людской натурой ланиста Констант Фезон. Даром что ему приходится физически взирать на публику снизу вверх, видимо, морально оценивает он ее с высоты настоящего положения, профессионализма. И мнение у него о ней складывается весьма низкое, как и у немало искушенного в своем деле человека, кому свойственно воспринимать пренебрежительно болванов и профанов, не посвященных в таинства, трудности и подоплеку его искусства или ремесла.
Августин как-то не ожидал подобного глубокомыслия и проникновенного понимания от старого пройдошливого ланисты, насилу увязавшегося за молодыми философами, поначалу пустившими лошадей резко вскачь, чтобы поскорее оторваться от медленно плетущегося каравана. Зато Романиан посматривал на друга Аврелия с некоторой гордостью и самомнением: знай, мол, наших — цирковых да конюшенных мудрецов.
Понятно, чeгo наш дорогой друг Скевий имеет в виду, если когда-то у его отца ливиец Констант в молодости великолепно объезжал и укрощал зверских и свирепых гетулийских жеребцов.
— Действительно, — вдумчиво согласился с умудренным опытом ланистой Константом молодой ритор Аврелий, — в театральных действах многие зрители миметически, подражательно так же ставят себя на место актеров, переживая вместе с ними чужие чувства, какие автор вложил в исполнителей творческих замыслов и вымыслов.
— А я о чем вам говорю, мои дражайшие коллеги? — риторически подхватил Констант. — Мои доблестные гладиаторы, как бы их ханжески ни поносили болваны и профаны, — те же актеры, по-своему подражающие сражающимся на поле боя славным воинам. Да и военные действия здорово смахивают на театр, когда б кто-нибудь смог воочию окинуть их взглядом со стороны, находясь где-нибудь на безопасном удалении от кровавых схваток. А именно, за барьером, на скамьях амфитеатра…
Ритор Аврелий ничего не имел против того, чтобы ланиста Констант самовольно записался в его коллеги. По сути дела, их ремесла, профессии, искусства обоюдно соответствуют одно другому, если оба они создают условия, готовят, обучают ответственных учеников для участия в ристаниях на том или ином жизненном достаточно театральном и публичном, порой истинно трагедийном, поприще.
Потому он и продолжил обмен мнениями в том же откровенном ключе:
— …Почему человеку так хочется печалиться при виде горестных и трагических событий, испытать которые он сам отнюдь не желает? И со всем тем он, как зритель, хочет испытывать печаль, и сама эта печаль для него наслаждение. Удивительное безумие!
Человек тем больше волнуется в театре, чем меньше он сам как-либо защищен от подобных переживаний. Но когда он мучится сам за себя, это называется обычно страданием. Когда же мучится вместе с другими — состраданием и сочувствием.
Но как можно сострадать выдумкам на сцене? Слушателя ведь не зовут на помощь, его приглашают только печалиться, и он тем благосклоннее к автору этих вымыслов, чем больше печалится.
Когда старинные или вымышленные бедствия представлены так, что зритель не испытывает печали и гнева, то он уходит, зевая и бранясь. Если же его заставили печалиться, гневаться, сопереживать, то он сидит, поглощенный зрелищем, и радуется, наслаждается, восхищается…
Сродни трагедии также гладиаторские зрелища в амфитеатре. Как только увидит зритель кровь, он тотчас невольно упивается свирепостью. Пусть себе до того он был трижды предвзято предубежден и предупрежден. Теперь он не отворачивается, а глядит, не отводя глаз. Он неистовствует, не замечая того, наслаждается опаснейшей борьбой, пьянея кровавым восторгом. Он уже не тот независимый человек, пришедший посторонь взглянуть на занятное представление, но один из вовлеченной тысячеглазой разгоряченной толпы, которая исступленно вопит и безумствует в едином слитном порыве во все многотысячное горло, каковое, кажется, у нее одно на всех.
Такие вот мысли мне намедни навеяло исповедальное письмо нашего общего друга Алипия из Рима…
Путники и не заметили, как за увлекательной дорожной беседой прибыли в пригородное пунийское имение Мильката, двоюродного брата Скевия Романиана. Успели вовремя, чтобы застать разгар хлопотливых приготовлений к послеполуденному празднеству сбора нового урожая картагской лозы.
Конечно же, земли в окрестностях Картага не те, что в Каламе или в Гиппоне, дающие вина не хуже, может статься, и получше, чем черный, поэтически бессмертный фалерн или же именитое светло-золотое цекубское. Однако и продукт от земнородных щедростей красной африканской лозы, взращиваемой под пылающим южным солнцем вблизи большого города, иногда бывает достоин искренних похвал, непритворных славословий тонких ценителей и признанных арбитров хмельного пития.
Далеко не случайно таким вот записным арбитром-магистром, к тому же отменным виноделом оказался Милькат из многоуважаемой фамилии тагастийских Романианов. Он и объяснял гостям кое-какие особенности проведения трудового страдного виноградного праздника у него на вилле Акирамус.
На пологом спуске у ворот к тому часу установили и закрепили два огромных высоченных глиняных чана, похожих на циклопические греческие кратеры без ручек. Не меньше десяти локтей в высоту и шести в ширину. Сейчас к ним подводят лестницу-подиум и плотно присоединяют деревянные трубы-отводы к отверстиям в нижней части каждого прессовального сосуда. Скрупулезно, чтоб ни пролилось ни капли винного сусла, замазывают щели свежей сосновой смолой. Приготовлены понизу, рядком лежат полдюжины собственно виноделательных больших двуручных амфор с крышками. Парочку уже поставили острым концом в землю, в полной готовности принимать смешанные соки земли и солнца.
— …Все в точности, как делали мои отдаленные сидонские пращуры в пунийской Низинной долине на берегах Леонта, мои достопочтеннейшие гости, — профессионально комментировал Милькат. — Нашу леонтийскую лозу мы и привезли через море на Запад: в Грецию, Испанию и сюда, в Африку. Ведь это мы, пунийцы, научили темных апеннинских и пелопоннесских варваров-пеласгов просвещенному солнечному виноделательному искусству, наше вам почтение…
От пунических горделивых древностей хозяин тут же озабоченно отвлекся, как только стали прибывать запряженные быками скрипучие повозки, тяжело груженые полновесными тростниковыми корзинами с новым урожаем. Начали подтягиваться и прочие участники вместе с любопытствующими зрителями виноградарского торжества.
Словно священнодействуя, каждую из виноградных корзин искушенный винодел придирчиво досматривал, по локоть запускал в них обе руки. Какую утварь отправлял в правый чан, иную опорожняли в левый, что-то негодящееся велел унести прочь, властно указуя рабам и колонам, слушавшимся его беспрекословно и благоговейно. Пару корзин негодующе вывалил прямо наземь.
Хозяин и сам не гнушался таскать наверх груз, помогая работникам. Затем, ополоснув у домашнего прислужника кроваво обагренные соком руки, он утер платком пот со лба и поведал гостям:
— Вот так нам достается акирамская «Кровь девственниц». Именно потом и кровью, наше вам почтение.
После того кстати объявились вышепоименованные юные поселянки, медленно, величаво ступая, взошедшие на пьедестал, засим вставшие по трое рядом с винодельными давильнями. Будучи на высоте, юницы сначала надменно подбоченились, но потом по-простецки заулыбались, раскланялись, всем богам рассылая вокруг воздушные поцелуи. Безнравственно подоткнули повыше туники, насколько у кого хватило стыдливости и бесстыдства. А по отмашке достопочтенного винного фабера Мельката резво запрыгнули на виноградные горы.