Однако революция в Европе не просто запаздывала. Германская военщина решила использовать мирную инициативу Советской России для достижения военного перелома в свою пользу. Навязанный ею в Бресте грабительский мир серьезно осложнил положение советского правительства, усилив наступление контрреволюции и военную интервенцию Антанты. В обстановке гражданской войны советская власть встала на опасный путь полного подавления свободы не только буржуазных, но также и социалистических партий, печати, собраний, вообще открытого выражения различных мнений.
Роза Люксембург с большой тревогой наблюдала из германской тюрьмы, как в Советской России при ограничении демократии “общественная жизнь постепенно угасает, дирижируют и правят с неуемной энергией и безграничным идеализмом несколько дюжин партийных вождей, среди них реально руководит дюжина выдающихся умов, а элита рабочего класса время от времени созывается на собрания, чтобы рукоплескать речам вождей и единогласно одобрять предложенные резолюции”. Более того, такие условия “должны привести к одичанию общественной жизни — покушениям, расстрелам заложников и т. д.”. Таков, считала она, “могущественный объективный закон, действия которого не может избежать никакая партия”. Всякое длительное правление с помощью осадного положения неизбежно ведет к произволу, а всякий произвол действует на общество развращающе. Господство террора деморализует всех и вся[14].
Осенью 1918 г. немецкий генералитет сделал попытку предотвратить военное поражение Германии и народное восстание посредством еще одной “революции сверху”: назначенное кайзером правительство принца Макса Баденского осуществило “парламентаризацию режима”. Это устроило партии правящей коалиции, но “мирная резолюция” рейхстага ни на шаг не продвинула Германию к переходу от войны к миру. Вызванная прежде всего возмущением тяготами войны народная революция началась 4 ноября восстанием моряков в Киле и быстро покатилась по стране. Наблюдатели отмечали поразительное сходство событий в Германии с тем, что произошло на полтора года раньше в России.
По улицам городов разъезжали автомобили с солдатами и вооруженными рабочими. У всех на шапках красные кокарды. “14 пунктов” требований моряков Киля были очень похожи на “Приказ номер один” солдатского Совета Петрограда. Кайзер Вильгельм II, как раньше его кузен Николай II, нашел прибежище в ставке. Но вскоре политики и промышленники, а затем и генералитет потребовали от кайзера “личной жертвы” ради спасения монархии. Вынужденный уступить, он в отличие русского царя сразу же покинул страну и уже в Голландии подписал акт отречения.
Первые вести о германской революции, дошедшие до Москвы, вызвали общее ликование. Но уже два дня спустя Ленин заметил: “В основном, по-видимому, у немцев все-таки Февраль, а не Октябрь”. Это подтвердилось тем, что социал-демократическое Временное правительство тотчас заключило соглашение против революционных рабочих с генералитетом и магнатами капитала. Дилемма “Советы или Учредительное (в Германии Национальное) собрание?” возникла в обеих странах. Однако разрешилась она по-разному: дальнейшее развитие германской революции было заторможено, революционные рабочие подавлены силой оружия, Советы разрушены, а вожди, в том числе Карл Либкнехт и Роза Люксембург, зверски убиты военщиной. Триумф контрреволюции был ознаменован удушением весной 1919 г. Баварской Советской республики. Вскоре под ударами интервентов пала и Венгерская Советская республика, установленная в результате мирной, ненасильственной революции.
Многолетние диспуты историков СССР и Германии[15] подтвердили, что ни в Веймарской Германии, ни в Советской России, ни в Советской Венгрии, тогда дальше всех в мире продвинувшихся по пути социальных преобразований, не удалось реализовать самого главного условия успеха революционного прорыва: соединения демократии и социализма. Буржуазно-парламентский режим в Германии, хотя и либеральный, не спас страну от тяжелого Версальского диктата, а демократия, лишившись после разгрома революционного авангарда своего динамического стержня, оказалась беззащитной от опасностей справа.
В послевоенном, послеоктябрьском мире сложилась новая расстановка социальных и политических сил. Капитализм устоял перед первым крупным революционным натиском. Советская Россия, одолев иностранную интервенцию и внутреннюю контрреволюцию, осталась одиноким, но притягательным форпостом, воплощением идеи нового, если еще не социалистического, то, безусловно, уже некапиталистического мира. Динамическую силу революционного Октября, его воздействие на страну и мир бессмысленно недооценивать. И это несмотря на то, что разоренная страна надолго осталась изолированной и крайне ослабленной[16].
Основанный в 1919 г. как “штаб мировой революции” Третий, Коммунистический Интернационал продолжал и в этой ситуации ориентироваться на международную революцию. А социал-демократия вновь консолидировалась на принципах реформизма, возродив Второй (Лондонский) Интернационал. Вдобавок возник еще и промежуточный, центристский Венский Интернационал, прозванный “двухсполовинным”. Попытка конференции трех Интернационалов в Берлине сформулировать в 1922 г. общую платформу рабочего движения потерпела неудачу: разногласия военных и послевоенных лет не только между вождями, но и в базисе партий, оказались непреодолимыми. Рабочий Социалистический Интернационал был воссоздан на конгрессе в Гамбурге в 1923 г.
В сложившихся условиях назрела настоятельная необходимость переосмыслить традиционные марксистские представления о “триаде” резко заостренные в борьбе коммунистов против реформизма и рассчитанные на непосредственную близость мировой революции. Теперь надо было учесть по меньшей мере четыре новых обстоятельства.
Во-первых, расколотому рабочему движению оказалась не по зубам роль ведущей движущей силы социального развития, какой оно рассчитывало стать накануне первой мировой войны и какую пыталось играть под флагом Красного Октября в первые месяцы послевоенного революционного подъема.
Во-вторых, в центре Европы, прежде всего в Италии и Германии, родились (на почве усталости и разочарования исходом войны и революционных выступлений) массовые социальные движения нового, а именно фашистского типа. В них слились воедино националистический радикализм и воинственная враждебность как к демократии, так и к “марксистским” рабочим организациям.
В-третьих, сама дилемма “революция-реформа” меняла свой характер. В Советской России, и это отметил Ленин, постреволюционная реформа стала не просто передышкой после незавершенного штурма, а и новой формой социальной эволюции. “Не ломать старого общественно-экономического уклада, торговли, мелкого хозяйства, мелкого предпринимательства, капитализма, — писал он, — а оживлять торговлю, мелкое предпринимательство, капитализм, осторожно и постепенно овладевая ими… Совершенно иной подход к задаче. По сравнению с прежним, революционным, это — подход реформистский”. Впрочем, Ленин прибавил к этому новаторскому для него заявлению существенные ограничения: 1) нэп — лишь частичное и временное отступление революционных сил; 2) в международном масштабе сохраняется положение, что “эпоха буржуазного парламентаризма кончилась”, а потому 3) в капиталистическом мире “фундаментом революционной тактики” и “азбукой” остается слоган, что “реформы есть побочный продукт революционной классовой борьбы пролетариата”[17].
В-четвертых, в западноевропейском коммунистическом движении стало складываться понимание того, что в странах развитого капитализма подвод масс к социалистической революции серьезно затруднен более сложной, чем в России, классовой структурой общества. Капитал обладает здесь значительными политическими и организационными резервами, а потому нужен поиск своеобразных путей, отличных от российского. Так, в трудах руководителя и идеолога итальянских коммунистов Антонио Грамши пробивалась мысль, что при отливе революционной волны на первый план выдвигаются задачи защиты социальных и демократических завоеваний от наступления реакции, угрозы фашизма и новой войны. Через проблему гегемонии и идею “демократического интермеццо” открывался подход к созданию широкого антифашистского блока[18]. Однако коммунисты в целом лишь с откатами и запозданием усваивали родившуюся в Германии тактику единого рабочего фронта, так что у социал-демократов, тоже недооценивших опасность фашизма, были основания сомневаться в их искренности. Недавно проведенные нами исследования в архивах Коминтерна убедительно показали, что в 1923 г. российские вожди Коминтерна (уже без Ленина) предприняли авантюрную попытку с помощью русского “военно-политического десанта” извне форсировать германскую революцию. После естественного провала такого “германского Октября”, Зиновьев и Сталин объявили социал-демократию то ли “крылом фашизма”, то ли его “близнецом”. Такая левосектантская, догматическая установка, растоптавшая идею единого рабочего фронта, надолго укоренилась в коммунистическом движении.