Если бы поэтому новоевропейское сомнение в примате созерцания над деятельностью любого рода имело результатом лишь опрокидывание соотношения между созерцанием и деятельностью, то схема традиционного порядка известным образом лишь вернулась бы на свою исходную позицию. Эта схема была впервые взорвана, когда в толковании самого создания центр тяжести полностью переместился с произведения и его вечной руководящей изготовителем модели на процесс изготовления, так что теперь дело шло уже не о том, что такое вещь или какой предмет надлежит изготовить, но исключительно о том, как и благодаря каким средствам и процессам нечто возникло и как эти процессы можно воспроизвести. Ибо это смещение центра тяжести имплицировало как неспособность созерцания достичь истины, так и вообще утрату созерцанием своей ведущей роли внутри vita activa с прекращением его принадлежности к опыту, способному заявить о себе в повседневности и служить для философии ориентиром в целях понимания.
§ 43 Провал homo faber’а и калькуляция счастья
Если направить внимание исключительно на события, ознаменовавшие начало Нового времени, и продумать лишь непосредственные последствия, с такой неуклонностью вытекавшие из открытия Галилея, что в своей очевидности они должны были прямо-таки ослеплять мыслителей семнадцатого века, то перевертывание соотношения теории и практики, соотв. вытеснение созерцания из числа важных человеческих способностей, как бы само собой разумеется. Таким же самоочевидным представляется то, что это перевертывание подняло на высшую ступень человеческих возможностей homo faber’a, создание и изготовление, а не человека поступающего и не animal laborans.
И эти самоочевидности на первый взгляд вроде бы вполне подтверждаются. Среди выдающихся черт Нового времени от его начальных стадий вплоть до мира, в котором мы живем, повсюду можно проследить типичные образы поведения homo faber’a: тенденцию трактовать всё преднайденное и предданное как средство; большое доверие к орудиям и высокая оценка производительности в смысле производства искусственных предметов; абсолютизация категории цели-средства и убеждение, что принцип полезности способен разрешить все проблемы и объяснить все человеческие мотивы; суверенная распорядительность, для которой всякая данность сразу становится материалом и вся природа воспринимается как «гигантски громадное полотно, из которого мы можем выкраивать что хотим, чтобы снова перекроить всё по нашему желанию»[404]; приравнивание ума к остроумию или изобретательности и презрение ко всякой мысли, нацеленной не просто на «производство искусственных предметов, прежде всего инструментов, позволяющих производить инструменты, чтобы и далее варьировать это производство до бесконечности»[405]; наконец, естественность, с какой отождествляются поступок и изготовление, т. е. всякое действие понимается в смысле изготовления.
Прослеживание этих сдвигов в деталях увело бы слишком далеко, да это и не нужно; они легко прослеживаются в принципиальной убежденности естественных наук, еще и сегодня полагающих, что они создают лишь порядок в «голой неупорядоченности», в «дикой пестроте природы»[406], поскольку они заменили в языке своих понятий старинные представления о гармонии и простоте моделями и образцами, которые требуются homo faber’y для его созданий. Их можно с равным успехом проследить и по основоположениям классической политической экономии, где высшим идеалом является продуктивность и где предрасположенность против всякой не непосредственно производительной деятельности даже Маркса толкнула на то, чтобы свое требование справедливости для рабочего класса, само по себе такое понятное, обосновывать его «производительностью», перетолковывая таким образом труд в смысле изготовляющей деятельности. Всего отчетливее они дают о себе знать в прагматических течениях новоевропейской философии, добавивших к картезианскому универсальному отчуждению мира принцип полезности, так решительно взявший верх в английской философии с семнадцатого, а во французской с восемнадцатого века, что здесь часто просто уже и представить себе нельзя, как люди в своем поведении могут иметь другие мотивы кроме выгоды. Обобщая, вполне можно сказать что самое старинное убеждение homo faber’a, а именно что человек есть мера всех вещей, в Новое время возвысилось до статуса всемирно признанного общего места.
Что требует объяснения, так это не высокая оценка homo faber’a модерном, а тот факт что эта оценка не стала еще более универсальной и главное не продержалась дольше, но вместо этого за ней относительно скоро последовало возвеличение труда. Это вторичное перевертывание иерархии занятий внутри vita activa произошло постепенно и приняло гораздо менее драматические формы чем перемена мест теории и практики вообще и перестановка действия и изготовления в частности. Новой высокой оценке труда предшествовали известные, для Нового времени крайне характерные отклонения и перемены в традиционном образе мысли homo faber’a, по сути заложенные в природе самого новоевропейского сдвига. Что в конечном счете всё-таки еще не вязалось с образом мысли homo faber’a, было новоевропейское понятие процесса. Для homo faber’a как такового перенос в Новое время акцента с что на как, с самой вещи на процесс изготовления, вовсе не был полным счастьем. Он одним разом лишил ориентированного на изготовление и делание человека тех твердых правил и однозначных мерок, которые во все времена служили большинству людей путеводной нитью для их действия и критериями для их суждения. Итоговая обесценка всех ценностей в современном мире несомненно объясняется не только и возможно даже не в первую очередь развитием товарного общества, хотя не подлежит сомнению, что только в его рамках меновая стоимость могла одержать такую решительную победу над потребительной стоимостью, что обмениваемость и тем самым релятивизация начали определять «стоимость» всех предметов. Для мысли Нового времени, насколько она определяется развитием современной науки и современной философии, по меньшей мере было столь же решающим то, что человеческая экзистенция вообще понималась как встроенная в два надчеловеческих и объемлющих процесса, природы и общества, словно род человеческий не шагает, а его тащат в непредвиденное и бесконечное будущее, от которого не приходится ожидать никакого упорядочивающего процесс смысла и в котором, наоборот, все цели и назначения неудержимо идут ко дну.
Иначе говоря, великая революция в образе мысли, принесенная Новым временем, невероятно расширила способности homo faber’a, научила его изготовлять аппараты и изобретать инструменты, дающие возможность измерять бесконечно малые и бесконечно большие величины и оперировать ими, но в то же время она отняла у него надежные мерки, которые со своей стороны, располагаясь по ту стороны процесса изготовления, предоставляли ему подлинный, в самой его деятельности коренящийся доступ к чему-то абсолютному и безусловно надежному. Одно было несомненным, что ни одно из занятий vita activa не было больше чем изготовление задето утратой созерцания и контемпляции как смыслонаделяющей человеческой способности. Ибо в отличие от действия, по своему существу заключающегося в развязывании всевозможных процессов, и в отличие от труда, остающегося привязанным к процессу обмена веществ в организме, изготовление рассматривает процессы, с которыми имеет дело, как нечто вторичное, как голые средства для своих целей и объективных назначений. Сверх того, естественно, никакая другая человеческая способность не была задета так глубоко новоевропейским отчуждением от мира и не имела так много чего терять от перенесения Архимедовой точки в сознание, как способность, чей собственный смысл состоит в воздвижении мира и произведении вещей мира.
Неотвратимое падение homo faber’a в условиях Нового времени, неизбежная неудача его усилий утвердить в современном мире свои мерки и оценки были собственно уже решенным делом, когда принцип полезности, поистине средоточие изготовляющей мысли, был заменен вычислением счастья, принципом «максимального благополучия максимального большинства»[407]. Это произошло уже в конце восемнадцатого века, и с тех пор первоначальное убеждение Нового времени, что человек способен познавать только то что сам сделал – сперва казалось бы исключительно благоприятное для перспектив homo faber’a, – всё больше и больше уступало еще более адекватному специфически новоевропейской мысли убеждению, что всё сущее есть лишь функция и экспонент процесса; а это процессуальное мышление чуждо или даже враждебно противостоит потребностям и идеалам ментальности, ориентированной на изготовление. Ибо принцип полезности хотя и постулирует в качестве своей абсолютной точки отсчета человека, превращающего сущее в сырье чтобы использовать его и производить из полученного материала предметы, но он постулирует тем самым также и объективный мир предметов потребления, предстающий человеку пусть и не прямо как мир, но по меньшей мере как окружающий мир. Когда это соотношение между человеком и окружающим миром теряет под собой обеспечение, когда в предметах мира видят уже не в первую очередь их потребительную ценность и судят о них не по их полезности, когда все вещи становятся вместо этого более или менее произвольными, в любой момент заменимыми побочными продуктами процесса производства, в ходе которого они возникли, когда конечный продукт производственного процесса уже более не конечная цель и произведенный предмет уже не достигает как бы покоя в своем применении, исходно предустановленном, но должен служить для того, чтобы «произвести что-то другое», – то с принципом полезности действительно далеко уже не уедешь; предмет уже никакая не «абсолютная» ценность, его ценность «второстепенная, а мир, не содержащий первичных ценностей, не может содержать и вторичных»[408]. В принципе эта радикальная утрата ценности внутри ограниченной концептуальной сферы самого homo faber’a происходит уже тогда, когда он начинает видеть в себе не изготовителя вещей и создателя творений рук человеческих, но производителя орудий, а именно прежде всего фабриканта «орудий для производства орудий», изготовляющего попутно и вещи. Если кому-то в этой связи вообще еще захочется применять принцип полезности, он обратится прежде всего не к предметам употребления и их непосредственной пользе, а к производственному процессу как таковому. Всё, что так или иначе повышает производительность или снижает необходимое для производства напряжение и усилие, считается полезным. Это означает что мерилом становится уже не применение и употребление, а «удовлетворение» – сумма удовольствия и неудовольствия, испытываемая в производстве или потреблении.