Эти мыслительные ходы принадлежат вполне линии великой традиции европейской мысли: едва начав отдавать себе отчет в подобных вещах, мы подпадаем искушению не доверять свободе, заманивающей нас в капкан необходимости; бросить спонтанности поступка упрек в том, что его новое начало видимость, тут же теряющаяся в предопределенной ткани сопряжений, в которой увязает именно действующий; жаловаться на миропорядок, где люди неуклонно теряют свободу, едва начав делать из нее употребление. Свободу, так кажется, свободен сохранить только тот, кто воздерживается от действия, и единственное спасение для суверенности личности лежит вроде бы только в дистанции, какую «мудрецы» кладут и поддерживают между собой и межчеловеческой сферой. Если пока отвлечься от гибельных последствий подобных советов (на Западе только стоицизмом развернутых в систематическую мораль), то их принципиальная ошибка, похоже, заключается в том приравнивании суверенности к свободе, которое по сути дела более или менее явно предполагается почти всей традиционной политической и философской мыслью. Будь суверенность и свобода в самом деле одно и то же, люди реально не могли бы быть свободны, ибо суверенность, а именно безусловная свобода и владение самим собой, противоречит человеческой обусловленности плюрализмом. Ни один человек не суверенен, ибо не человек, а люди населяют землю, и этот факт плюрализма не имеет ничего общего с тем, что одиночка по причине простой ограниченности его сил зависит от других, призванных в известной мере помочь ему вообще сохранить жизнь. Все предлагаемые нам традицией советы держаться в суверенной свободе от других сводятся к преодолению и компенсации «слабости» человеческой природы, а эта слабость есть по сути не что иное как сам наш плюрализм. Если последовать этим советам и честно попытаться «преодолеть» последствия плюрализма, то отсюда получится не столько суверенное господство над собой, сколько произвол господства над другими, разве что человек решит вместе со стоиками обменять действительный мир на воображаемый, в котором ты устраиваешься так, словно других людей просто не существует.
Дело здесь идет не о слабости или силе в смысле самодостаточности или зависимости от других, и это пожалуй всего проще осмыслить, заметив, что даже боги политеизма, какими бы могучими они ни были, никогда не суверенны; сувереном бывает только единственный Бог. Стоит вступить в игру плюрализму, и суверенность становится возможна только в воображении, а платить за нее приходится самой действительностью. Так учение Эпикура покоится на том, что человек действительно может вообразить себе что он «счастлив» даже когда его живьем зажаривают в фалерейском быке, и стоическая мораль празднует свой высший триумф когда научает рабов воображать что они свободны. Кто захотел бы отрицать, что здесь дает о себе знать чрезвычайная мощь силы воображения? Но эта мощь хранит себя лишь в той мере, в какой ей удается настолько выключить действительность мира и человеческой среды, где ты показываешь свое лицо счастливым или несчастным, в статусе свободы или порабощения, что она даже в качестве зрителя не допускается на этот спектакль самообмана. Пока мы в смысле традиции понимаем свободу как тождественную суверенитету, очень легко из феномена человеческой свободы, дарованной на условии не-суверенитета, и из того факта, что мы хотя и способны к новому началу, но не в состоянии держать его под контролем и предвидеть его последствия, сделать заключение об «абсурдности» человеческой экзистенции вообще[323]. Если держаться феноменальной очевидности человеческой реальности, то отрицание человеческой свободы на том основании, что делающий из нее употребление увязает в несвободе, так же невозможно, как и утверждение, что человеческая суверенность должна быть возможна на основании несомненности существования человеческой свободы[324]. Так встает вопрос, не опровергается ли скорее наше представление, будто бы свобода и несуверенность взаимно исключают друг друга, самой действительностью, соотв. не дарит ли скорее сама способность поступка определенные возможности справиться с тянущимися за ней трудностями и недостатками.
§ 33 Неотменимость содеянного и власть прощать
Мы видели, что человек как animal laborans в состоянии прервать круговорот жизненного процесса, вталкивающего его в вечно возобновляющуюся необходимость труда и потребления, только путем мобилизации другой свойственной ему способности, способности к созданию, изготовлению и производству, чтобы в качестве homo faber’a и создателя орудий не только облегчить тяготу и муку труда, но и воздвигнуть мир, чья долговечность обеспечена против пожирающего круговорота жизни и противостоит ему. Жизнь, поддерживаемая трудом, спасена вхождением в мир, осуществляющийся в свою очередь в создании. Мы видели далее, что человек как homo faber может избежать проклятия бессмыслицы, «обесценки всех ценностей», невозможности отыскать весомые критерии в деятельности, сущностно обусловленной категориями цели и средства, лишь на путях мобилизации взаимосвязанных способностей действия и говорения, так же естественно порождающих осмысленные истории, как создающая деятельность производит предметы употребления. Не лежи это вне рамок настоящего рассмотрения, к таким соображениям можно было бы добавить неловкость, в какую попадает мысль и из какой она столь же мало может вывести себя, как труд – самого себя избавить от круговращения, с которым он по своей природе связан. Во всех этих случаях, когда мы определяем человека по меркам лишь одной из его способностей, как трудящееся или изготовляющее или мыслящее живое существо, его избавление приходит к нему как бы извне, а именно от совершенно иначе устроенной способности чем та, которая завела его в тупик. С точки зрения animal laborans похоже на чудо, что будучи человеком он также и одновременно есть существо, знающее мир и заселяющее его; с точки зрения homo faber’a похоже на чудо, на божественное откровение то, что в этом изготовленном им мире может быть такая вещь как смысл.
Совсем другой случай – поступок и его своеобразные трудности. В этом единственном случае спасительное средство против неотменимости и необозримости начатых им процессов приходит не от какой-то другой и потенциально более высокой способности, но из возможностей самого поступка. Спасительное средство против неотменимости – против того что содеянное невозможно вернуть назад, хотя человек не знал и не мог знать что делал, – заключено в человеческой способности прощать. А спасительное средство против необозримости – а тем самым против хаотической недостоверности всего будущего – заложено в способности давать и сдерживать обещания. Обе эти способности взаимосвязаны, поскольку одна относится к прошлому и делает не бывшим нечто совершённое, «грех», который, подобно Дамоклову мечу, нависал бы над каждым новым поколением и в конечном счете погребал его под собой; тогда как другая устанавливает нечто предданное как указатель на будущее, где без обязывающих обещаний, которые люди словно островки безопасности бросают в грозное море неизвестности, не была бы возможна никакая преемственность человеческих отношений, не говоря уж о постоянстве и верности.
Если бы мы не могли прощать друг друга, т. е. взаимно избавлять себя снова от последствий наших деяний, то наша способность действовать ограничивалась бы в известной мере одним единственным деянием, последствия которого поистине преследовали бы нас вплоть до конца нашей жизни, в добре как и в зле; именно в поступке мы оказались бы своей собственной жертвой, словно бы тем учеником чародея, который не находит спасительного слова: Besen, Besen, sei’s gewesen. Не связывая себя обещанием на время неведомого будущего и не настраиваясь на него, мы были бы не в состоянии продержаться себе тождественными; мы были бы беспомощными пленниками темноты человеческого сердца, его двусмысленностей и противоречий, блуждая в лабиринте одиноких настроений, вывести откуда нас может только зов современников, которые, привязав нас к обещанию, данному нами и заставляющему нас сдержать его, утверждают нас в нашей идентичности, а то и вообще впервые учреждают эту идентичность. Обе способности могут тем самым вообще быть введены в действие лишь при условии плюрализма, присутствия других, которые со-существуют и со-действуют. Ибо никто не может простить сам себя и никто не может чувствовать себя в плену у обещания, данного им только самому себе. Обещание, данное мною самому себе, и прощение, обеспеченное мною себе же, так же необязывающи, как жесты перед зеркалом.