Настоящий пафос рабочего движения на начальных стадиях своего развития – где оно еще и сегодня во многих отношениях находится в капиталистически недоразвитых странах восточной и южной Европы – происходит из этого сознательного противопоставления себя обществу. Громадный властный потенциал, выросший у него за сравнительно короткое время и при весьма неблагоприятных обстоятельствах, можно объяснить тем, что вопреки всей болтовне и всяческой так наз. теории и идеологии мы имеем здесь дело с единственной группой, которая внутри национального государства не только представляла и защищала экономические интересы, но сверх того задействовала себя политически. Иначе говоря, когда рабочее движение выступило на публичную сцену, оно оказалось единственной группой, где действовали и говорили люди как таковые, а не члены социума. Главное в этой политически-революционной роли рабочего движения, по всей вероятности близкого к своему концу, то, что специфически хозяйственная и трудовая деятельность в жизни рабочих, насколько от этого вообще что-либо оставалось, не была решающей и они – что так оплакивал Маркс – становились впервые людьми когда покидали свое рабочее место. Лишь поскольку рабочее движение de facto обратилось к людям как таковым, а не к «общественному человеку», оно смогло проявить такую большую притягательную силу за пределами рабочего класса. Если какое-то время похоже было на то, что этому движению удастся основать по крайней мере внутри своих собственных рядов новое публичное пространство с новыми политическими масштабами, то источник этих попыток заключался не в труде – ни в самом процессе труда, ни в неизменно утопическом бунте против жизненной необходимости, – а в фактически имеющих место несправедливостях и обманах, которые в ходе превращения классового общества в массовое общество всё больше и больше исчезают.
В самом деле, сегодня, когда гарантированный годовой доход очень скоро займет место ежедневной или еженедельной заработной платы, рабочие уже не стоят вне общества; они не только полноправные граждане, но идут уже к тому чтобы стать полноправными членами общества и тем самым jobholders наравне со всеми другими. Потому рабочее движение неизбежно утрачивает свое политическое значение и становится одной из регулирующих это общество групп давления. Почти в течение ста лет рабочие представляли народ как целое, если понимать под народом le peuple[302], собственно политическое тело нации в отличие от совокупности населения с одной стороны и от общества с другой; но эти времена пожалуй невозвратно ушли. (В венгерской революции уже не было никакой разницы между поведением рабочих и остального народа; и что с 1848 г. до 1918 г. было почти монополией рабочего класса, а именно идея такого парламента, который опирается на советы а не на партии, впервые выступило как единогласное требование целого народа.) Как ни двусмысленна и всегда трудна для расшифровки история рабочего движения, его содержания и целей, свою способность представительствовать за народ и тем самым свою специфическую политическую функцию оно утрачивает, как только рабочий класс признан неотъемлемой составной частью общества – или заняв самостоятельные социальные и экономические властные позиции, характеризующие сегодня его положение почти во всех странах западного полушария, или сумев переплавить всё население в трудовое общество, как в России. Единственное существенное различие между тамошней плановой экономикой и рыночной экономикой то, что товарный рынок представляет пусть сумеречную, но всё-таки еще форму той публичной сферы, постепенное «отмирание» которой и ее поглощение социумом составляет столь примечательный признак Нового времени. Чтобы довести этот присущий социальному развитию процесс отмирания до конца, поистине не требуется даже властного аппарата тоталитарного господства.
§ 31 Традиционные усилия заменить действие изготовлением и сделать его излишним
Что деятельности поступка и речи большей частью выливаются в пустопорожнюю активность и политика, исключая экстренные случаи, непроизводительна и бесполезна, – этими «открытиями» мы обязаны не Новому времени с его начальным интересом к осязаемой производительности и уверенным прибылям и его поздней страстью к гладкому функционированию и к социальности в широчайшем смысле[303]. Присущие поступку апории, необозримость последствий, необратимость хода однажды начатых процессов и невозможность возложить ответственность за возникшее на кого-либо отдельно так элементарны по своей природе, что очень рано привлекли к себе внимание. Не только мыслителям и философам, но и самим поступающим всегда было очень близко искушение искать какой-то эрзац для поступка в надежде, что область дел человеческих может всё-таки быть еще как-то избавлена от случайности и от нравственной безответственности, следствий из простого факта плюрализма, тянущегося за всяким действием. Что эксперименты, предлагавшиеся для разрешения этих апорий, по сути всегда кончаются одинаково, показывает, насколько проста элементарная природа самих апорий. Говоря обобщенно, дело идет по сути всегда о том чтобы заменить поступки многих в их друг-с-другом-бытии такой деятельностью, для какой требуется только одно лицо, которое, обособившись от нарушений со стороны других, от начала до конца остается господином своего деяния. Эта попытка поставить деятельность в модусе изготовления на место поступка проходит красной нитью через всю прадревнюю историю полемики против демократии, где доводы тем легче превращаются в упреки против сферы политического вообще, чем с большей основательностью и доказательной силой их преподносят.
Апории действия все поддаются редукции к обусловленности человеческого существования плюрализмом, без чего не было бы ни пространства явления ни публичной сферы. Поэтому попытка взять плюрализм под контроль всегда равнозначна попытке вообще отменить публичность. При этом естественно всего проще прибегнуть прежде всего к мон-архии или единовластию, способному со своей стороны разнообразно варьироваться – от открытой тирании одного против всех остальных через разнообразные формы просвещенного деспотизма и абсолютизма вплоть до разновидностей демократии, когда множество сливается в одно коллективное тело, так что народ действительно становится многоглавым Одним, самоучреждающимся в качестве единого властителя, «монарха»[304]. Совет Платона призвать правителем философа-царя, который тогда в силу своей «мудрости» разрешит и устранит все связанные с действием трудности так, как если бы дело шло о проблеме познания, есть лишь одна и отнюдь не наименее тираническая разновидность «монархического» решения. Причина, почему эти ближайшие решения неприемлемы, кроется вовсе не в том что предлагаемые государственные формы по своей сути жестоки. Тираны, понимающие в делах правления, могут запросто позволить себе благожелательность и мягкую диктатуру подобно Писистрату, чье правление уже античность приравнивала к «золотому веку Кроноса»[305]; как раз по современным меркам их мероприятия нередко будут казаться исключительно «прогрессивными», как в случае Периандра, тирана Коринфского, предпринявшего единственную в античности, хотя и провалившуюся, попытку отменить рабство[306]. Не жестокость признак тирании, а уничтожение публичной политической сферы, которую тиран из «мудрости» – поскольку воображает себя, и возможно даже справедливо, знающим дело лучше всех – или из жажды власти монополизирует для себя, добиваясь таким образом того, чтобы граждане заботились о своих частных делах и ему, «властителю, оставили заботу о публичных делах»[307]. Это понятным образом всегда означало исключительный рост приватной изобретательности, частной инициативы и вообще профессионального прилежания, только от всего такого роста в античности было мало проку, поскольку античный человек видел в этой политике не что иное как возмутительную попытку украсть у него время, отведенное для участия в общих делах. Непосредственные выгоды от тирании так очевидны – повышение общественной производительности, безопасность внутриполитической ситуации, стабильность правления, – что поистине весьма соблазнительно ей отдаться; нельзя только забывать что этими выгодами вымощен путь к закату, а именно к неумолимо наступающей утрате властного потенциала, тем более опасной что обычно заставляющей заметить себя лишь относительно поздно.