После их ухода я долго сидел над своим остывшим кофе. Невозможно поверить. Немыслимо. Она была такая живая, теплая, энергичная. И вдруг... убита! Я одним из последних видел ее живой. По данным полиции, во всяком случае. Что же произошло? Это не убийство с целью грабежа, ведь сумочка и блокнот остались при ней. Хотя убийца мог, конечно, вытащить кошелек и бумажник, а все прочее бросить. Неужели она стала жертвой нелепого уличного нападения, какие нередки в Нью–Йорке? Убита из–за нескольких долларов и кредитной карточки? Но зачем бы тогда полиции допрашивать меня, здесь, в Стокгольме?
А что, собственно, я о ней знаю? Да в общем ничего. Провел с нею несколько часов на уик–энде, и только. Она могла быть кем угодно — хоть королевой мафии, хоть вожатой скаутов.
Я встал, отнес чашку на посудный столик и отпер несгораемый шкаф. Тяжелая дверь мягко открылась, внутри тусклой синевой блеснул стеклянный кубок. Я вынул его, подержал в руке, глядя на белых коней, на римские колесницы, на возничих, поставил обратно в шкаф и достал пакет с пленкой. Ни о том, ни о другом я полицейским не сообщил. Астрид мертва, убита. Если она и отправила кое–что со мной в Стокгольм, то ведь это не имеет отношения к убийству. Вдобавок я просто не подумал об этом. Забыл — и про пленку, и про кубок.
Углубившись в тревожные мысли, я держал в руке пакет. «Грете Бергман» — написала на нем Астрид крупным, твердым почерком. Грету Бергман я искал, правда безуспешно. Может, посмотреть, что там внутри? В обычных условиях я бы, конечно, не стал этого делать, дождался бы, когда объявится ее подруга. Но сейчас — какие уж тут обычные условия! Астрид, наверно, даже не успела, как рассчитывала, позвонить Грете Бергман. Убийца помешал. К тому же не исключено, что на пленке вовсе не рождественские песни.
Я сел за письменный стол, вынул из ящика длинный нож для разрезания бумаги, медленно вскрыл белый конверт. Если Астрид была в чем–то замешана и убили ее из–за этого, она вполне могла использовать меня как «курьера». Отправила со мной в Стокгольм, в безопасное место какую–то вещь, которую хотела уберечь от убийцы. Может, наркотики? Кокаин? Или некие бумаги?
Но в конверте не было ни кокаина, ни иных ценностей. Только маленькая продолговатая пластмассовая кассета. «Christmas Carols for Greta, рождественские песни для Греты» — гласила небольшая наклейка.
В верхнем ящике у меня лежал магнитофон. Я вытащил его, поставил кассету, включил воспроизведение. Мягкий теплый голос Астрид наполнил комнату. Это был рождественский привет подруге, с которой она несколько лет не виделась. Она вспоминала дни, проведенные в «Маунт Холиоук», свое обещание прислать рождественские песни. А потом запела.
За окном стемнело. Вокруг больших каштанов во дворе сгустились тени, хотя было всего–навсего начало четвертого. Голос Астрид лился мне навстречу. Ясный, живой. Старые, красивые рождественские песни Америки сменяли одна другую, а в промежутках она вставляла короткие реплики, смеялась. Нет, не укладывается у меня в голове, что она умерла, что ее нет больше на свете, и вдруг я понял, как же мне ее недостает. Однако на пленке никаких драматических секретов не обнаружилось. Убийце, кто бы он ни был, совершенно незачем было охотиться за кассетой с песнями для Греты Бергман.
Назавтра я позвонил старому университетскому другу, который работал смотрителем Национального музея. Ёран Линдгрен был дома и согласился взглянуть на стеклянный кубок, купленный Астрид. Ради такого случая я перенес свою обеденную прогулку за пределы Старого города и через мост возле «Гранд–Отеля» направился к махине Национального музея.
— Сколько лет, сколько зим,— улыбнулся мне навстречу Ёран из–за огромного письменного стола в своем кабинете. Long time, no see[26]. Ну что, закончил наконец работу о Фалькранце[27]?
— М-м–м... — промямлил я.— Лежит где–то, валяется без дела.
— Ты все же правильно поступил, при наших–то заработках... Чудесная находка у тебя с собой?
— Какие уж там чудеса... Просто вещица, которую я случайно отыскал в Нью–Йорке на блошином рынке. А ты у нас всемирно известный знаток по части старинного стекла.
— Этак меня вконец зальстить можно,— рассмеялся Ёран.— Увы, наверно, придется тебя огорчить. Я лично никогда не делал «открытий» на блошиных рынках. Со старинным стеклом в точности как со всеми прочими вещами: хочешь необычного, незаурядного,— выкладывай деньги. На барахолке ничего такого не найдешь.
— Не отнимай у меня иллюзии. Ведь я все надеюсь отхватить на очередном аукционе Рембрандта.
— Рембрандта. Вовремя надеешься. Разве ты не знаешь, что крупные музеи сплошь и рядом снимают из экспозиции своих Рембрандтов? Оказывается, многие из них либо подделки, либо написаны его учениками.
— Надежда оставляет человека в последнюю очередь. Как бы там ни было, вот тебе эта штука.— И я достал из кармана сверточек, снял шуршащую шелковую бумагу.
Ёран взял в руки прозрачно–синий сосуд. Поглядел на свет. Повертел–покрутил. Выдвинул ящик стола, покопавшись там, выудил маленькую лупу, с видом заправского ювелира приставил ее к глазу и стал изучать приобретение Астрид.
Затем он опустил вещицу на стол, прошел в другой конец кабинета к книжному шкафу, открыл какую–то книгу, перелистал несколько страниц и долго что–то там читал. Наконец он вернулся к столу, сел в высокое кресло, пристально посмотрел на стеклянный кубок и неожиданно улыбнулся.
— Каждый может ошибиться, сказал ежик, слезая с половой щетки.
— Ты это о чем?
— Я пока не берусь утверждать, надо будет посмотреть повнимательней, но, как видно, все же нет правил без исключений.
— Щетки и правила. Туман в словах — туман в мыслях. Я ничего не понимаю.
— Тогда поясню. Эта «вещица», как ты говоришь,— скифос.
— Скифос?
— Она так называется,— терпеливо сказал Ёран.— А означает это приблизительно «чаша», «кубок для вина». Мало того, перед нами стеклянная камея. Во всем мире дай бог десяток наберется такой сохранности. Например, Портлендская ваза, Моргановский кубок и флакон Гетти. Ну и еще крест Олдо и амфора из Помпей.
— Морган? Гетти? Ты говоришь о двух самых богатых людях на свете.
— Вот именно. Без такого кошелька, как у них, к подобным вещицам не подступишься. Стеклянные камеи появились в Риме в начале эпохи империи, и делали их примерно до середины первого века нашей эры. Техника их изготовления необычайно сложна, и стоили они очень, очень дорого. Не для простых людей. Можно предположить, хотя точно, разумеется, уже не установишь, что этот кубок принадлежал одному из императоров. Скажем, Нерону.
Я молчал. Неужели эта вазочка, купленная за сотню долларов на барахолке на нью–йоркской Шестой авеню, принадлежала Нерону, бешеному римскому кесарю, который забавы ради чуть не дотла спалил Рим и в Колизее травил львами христиан? Неужели он сидел в своей беломраморной ложе и пил вино из того самого синего кубка, что стоит сейчас на столе, поднимал его в честь победившего гладиатора?
— Ты уверен? — тихо сказал я.
Он кивнул, серьезно глядя на меня.
— Насчет эпохи сомнений быть не может. А вот принадлежал ли он именно Нерону, определить не удастся. Поскольку же такие кубки были чрезвычайно редки и дороги, это отнюдь не исключено.
— Скляночка–то, поди, на вес золота,— пошутил было я, но Ёран отозвался совершенно серьезно:
— Безусловно. Одна из таких вещиц несколько лет назад была продана в Лондоне на аукционе Сотби.
— Не помнишь почем?
— Только что проверил. Примерно за четыре миллиона.
— Четыре миллиона?
Ёран Линдгрен кивнул, потом с усмешкой продолжил:
— Ты ведь знаешь, как его прозвали: «Новый Дионис, влекомый звериной упряжкой страстей». Даже по римским меркам он был сущим монстром. Убил родную мать, женился на евнухе, да и вообще, чего только не вытворял! «Адские пламена в греховной трясине» — вот что писали о его жизни.