Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Толпу успокоили. Двинулись. Наконец-то!..

Сразу пошли большим шагом.

Это хорошо: при быстрой ходьбе и толпа будет реже, и настроение перестанет сосредоточиваться — разрядится.

Сознание отметило это спокойно, холодно и расчетливо.

По Миллионной мы пошли еще скорее. Толпа солдат с винтовками продолжала нас сопровождать. И, действительно, стала реже и как будто спокойнее, хотя ругательства и глумления не прекращались. Больше всего возмущения вызывала фраза: «Война до победного конца». Ее переворачивали со всех концов и на все лады. И в связи с нею изощрялись в самых невероятных ругательствах, главным образом, при этом по адресу Керенского.

Мы быстро шли молча. Стража тоже молчала.

Свернули налево в последний переулок по Миллионной улице, выводящий на набережную к Троицкому мосту.

У моста нас встретила новая толпа и, тоже слившись с толпой, нас сопровождавшей, двинулась с нами.

И вдруг сразу стало ясно, что настроение толпы определяется и сейчас определится окончательно и что мы держимся на волоске. И не столько потому, что призывы становились все настойчивее и все требовательнее, и все дружнее подхватывались толпой, которая уже напирала на тонкую цепь стражи — уже затрудняла движение — уже протягивались к нам руки, — сколько по той нерешительности, неуверенности, а моментами, и все чаще, по тому испугу, какими звучали голоса наших конвоиров.

— В воду их, в воду! Переколоть и в воду!

— Чего там в крепость! Оторвать головы и в воду!

И все в таком роде. Не разрозненными голосами, а все дружней. А в ответ звучали дрогнувшие голоса конвоя, иногда уже совсем робкие и просительные. И это еще подымало настроение: толпа чутко улавливает, когда ее начинают бояться.

Еще один момент, какое-нибудь решительное движение со стороны кого-нибудь из толпы — и стража будет отброшена.

Сознание отмечало это отчетливо, холодно и спокойно. Чувствовалось странно, но не было страшно… Страшно было потом, когда перед глазами в памяти проходили все сцены этой ночи… Именно «странно»: отчетливое ясное сознание, обостренная настороженная наблюдательность, полное понимание положения и грозящей опасности — и полное отсутствие реального ощущения этой опасности, полное отсутствие страха, не от того, что найден или отыскивается какой-то выход, а от какой-то окаменелости: душа замерла, захолодела и ничего не чувствует…

Стража взволнована, ответы ее уже не робкие даже, а испуганные… Толпа становится смелее… Стража увеличивает шаг… Мы идем все быстрей и быстрей… Уже почти на середине моста… Ускоренное движение уже не помогает, уже, кажется, даже раздражает… Еще один момент — стража будет отброшена… И вдруг!..

Откуда-то начался обстрел нас из пулеметов.

Стража я вся толпа бросились на землю. Мы тоже. Начались крики:

— Товарищи! Товарищи! Перестаньте! Свои!

Началась стрельба из крепости.

— С ума сошли — из крепости стреляют! — крикнул кто-то из конвоя.

Долго кричали:

— Перестаньте, свои!..

Наконец стрельба прекратилась.

Оказалось, на мост вскочил с другой стороны броневик и почему-то открыл по нашей толпе пальбу.

Эта чудесная случайность спасла нас.

Солдаты бросились к броневику, и началась взаимная ругань… От нас внимание было отвлечено.

Мы быстро перешли Троицкий мост и приближались к крепостному мосту…

Здесь нас встретила небольшая толпа солдат и сравнительно спокойная.

— Временное правительство?

— Да.

— А Керенский здесь?

— Нет, не было его там.

Начали честить Керенского.

Нас провели в ворота, во дворе ввели в помещение революционного клуба крепостного гарнизона.

Когда мы вошли в длинное узкое помещение с рядом окон по левой от входа стороне, я услышал, как будто что-то свалилось справа со стены, шлепнуло об пол и потом раздался хруст стекла, которое раздавливается сапогами.

Потом я узнал, что это портрет Керенского в раме под стеклом был сброшен со стены на пол и растоптан ногами.

По стене с окнами стояли простые садовые скамейки, одна за другой, всего по одной в ряд: настолько узка была комната.

В глубине низкой комнаты был устроен невысокий помост и на нем небольшой стол. На столе небольшая керосиновая лампа. За столом уже сидел «товарищ» Антонов, когда в комнату вошла та группа, в которой находился я.

Мы разместились на скамьях, стража вдоль скамей справа.

На первой, помню, сидели: Никитин, Маниковский и Терещенко. Я — на третьей или на четвертой. На скамье передо мною сидел Третьяков. Почему-то особенно запомнилось мне, что его лицо было очень утомлено и под «глазами залегли темные круги.

«Товарищ» Антонов принялся за составление протокола. Мы были предоставлены сами себе.

Начались беседы с нашими конвоирами.

Кроме них, в комнате находились, по-видимому, и солдаты из гарнизона крепости, а может быть, проник кто-нибудь из той солдатской толпы, которая нас сопровождала…

Беседа шла очень спокойная.

И как всегда, стало ясно, что это, конечно, дикари, которые легко обращаются в зверей, но, по общему правилу, — и наивные дети в то же время… Ведь и дети наши — тоже дикари, и очень жестокие.

Во время писания «товарища» Антонова какой-то солдат, подойдя сзади к нему, нагнулся к уху и что-то шептал.

Антонов поднял голову и сказал ему отрывисто, почти что выкрикнул:

— Нет, не надо задерживать! Отпустить! Снять погоны и отпустить!.. Подождите, товарищ!..

И потом, обращаясь ко всем:

— Вот в чем дело, товарищи, слушайте! Арестованы в Зимнем дворце три юнкера. Они просидели все время в нашем броневике и никакого участия не принимали. Испугались и просидели. Это наши товарищи подтверждали. Они тут. Так я распорядился отпустить их. Снять с них погоны и отпустить.

— Чего же их отпускать! Судить бы надо! — послышался голос.

— Что вы, товарищ?! За что тут судить?! Мы должны быть великодушны! Не надо мстить! Пускай идут!.. Отпустить их!..

— Пускай идут! — раздались голоса.

— Снять погоны и пускай идут! А там видно будет потом, что с ними делать, — прибавил Антонов, — может быть, на фронт пошлем.

— Вот так так! — протянул Терещенко. — Война, значит, продолжаться будет?

На лице у него появилось дурашливое выражение. Стало оно совсем как у студента-первокурсника. Глаза засветились насмешливым задорным огоньком. Раздул ноздри, затянулся папироской и выпустил струйку дыма.

— Сразу же ее не прикончишь? Нельзя же просто кинуть фронт! — сказал высокий, стоявший около меня матрос.

— Так за что же нас посадили? Мы то же самое думали! — возразил Терещенко. Все лицо у него смеялось.

Пошла беседа на эту тему. Слушали внимательно и с недоумением.

А в глазах то же, что читалось всегда и было характерно: нечего возразить, хочется, поверить и боится — страшно, а вдруг обманывает! Где тут думать да решать? Свое начальство здесь! Как оно скажет!

— А вы кто будете?

Говорю.

Начинает расспрашивать подробно, но неумело, потому что ясно не понимает, что такое суд, обвинитель, защитник и прочее. Помогаю.

Замолкает. И то же выражение лица.

Вдруг высовывается лицо какого-то солдата, широкое, тупое, с злым взглядом. Оно уже много раз мелькало передо мною и всегда произносило злым голосом злые слова.

— А нас, большевиков, нешто защищали?! — выпалил он внезапно со злостью.

— Вы, теперешние большевики, еще не судились, — ответил я.

— У, черти! — неожиданно заорал он. — Сейчас всех их здесь судить и переколоть!

— Ты чего? С ума сошел! — заметил с удивлением и недоумением матрос.

Солдат отвернулся.

— Ну, протокол кончен, — провозгласил Антонов, — сейчас оглашу.

Беседа замолкает.

Но Антонов, вместо оглашения протокола, снимает шляпу, кладет на стол, вынимает из бокового кармана длинный узкий гребешок, зажимает его между большим и указательным пальцем в правой руке и, не спеша, принимается за туалет. Он сначала начесывает волосы на лицо, которое под длинными волнами исчезает, потом проводит гребешком с помощью левой руки пробор справа и причесывается по пробору справа налево, аккуратно закладывая волосы за уши… Кончил. Положил гребешок в карман. Взял бумагу в руки.

98
{"b":"580805","o":1}