<b>«О, будь проклят жребий, что дал нам крылья, но не дал силы раскрыть их: мы строим палаты, в которых нет места гостям! О, зачем я рождена в постылый век рабов!.. Как! Вы заключили в темницы наш дух, и заткнули ему рот кляпом, и великим силам души заломили за спину руки?»</b>
Таковы «обвевающие душу отзвуки» ее бесед с Каролиной Гюндероде, пишет Беттина своему брату Клеменсу, и я опасаюсь, не просто ли зависть говорит в нас, когда мы словечком «мечтательность» отмахиваемся от этих великолепно-высокопарных вопросов, — зависть к этой неукротимости, к той непосредственности, с которой они обнажают ничтожество своего бытия, к их бесповоротному отказу подчиняться меркам и правилам убийственной нормальности.
Во всяком случае, легенда о Гюндероде как прекрасной отрешенной мечтательнице не выдерживает поверки фактами. Беттина Брентано, моложе ее на пять лет и вовсе не единственная ее наперсница, описывает подругу точнее всего:
<b>«Она была мягкой и женственной во всех чертах, как блондинка; темные волосы, но голубые глаза, оттененные длинными ресницами; когда она смеялась, то смех был негромкий, более походивший на нежное, приглушенное воркование, в котором явственно различались и веселость и страсть; она не ходила, она шествовала по земле — если я понятно выражаюсь…. высокого роста, с фигурою слишком плавной, чтобы можно было назвать ее словом „стройная“; всегда робко-приветлива и слишком безвольна, чтобы в обществе бросаться в глаза».</b>
Беттина и Каролина познакомились во Франкфурте; одна — дочь Брентано, известного и весьма состоятельного владельца торгового дома, что на Зандгассе, другая с девятнадцати лет живет на положении пансионерки в Кронштетте в женском дворянско-евангелическом попечительном заведении, каковое является отнюдь не монастырем, а тихой уединенной обителью, где коротают свой век незамужние дочери из обедневших дворянских семейств. Устав, предусматривающий прием на пансион девиц не моложе тридцати лет, ради Каролины подвергается пересмотру — возможно, это косвенно указывает на стесненность ее положения. До увеселений она не жадна — посещение театров и балов пансионерками нежелательно. Сохранилось свидетельство лишь об одном посещении театра Каролиной, да еще незадолго до смерти она, по уверению анонимного корреспондента, однажды появилась на балу в маске смиренной паломницы; запрет принимать мужчин tête-à-tête выдерживается не строго; в передвижениях по округе она не ограничена, для поездок на более дальние расстояния требуется разрешение, получить которое не составляет труда. Время от времени она просит извинения у друзей, что не может нанести им условленного визита, ибо она связана обстоятельствами.
Связана она многими обстоятельствами: своим полом, своим сословием, своей бедностью, своей ответственностью перед семьей — она старшая из шести братьев и сестер, отец рано умер, мать (в чьей любви к себе Каролина не уверена) неспособна быть средоточием семьи. Сохранились документы, свидетельствующие о денежных тяжбах между детьми и матерью; одной из сестер Каролина помогает бежать из материнского дома, другая, любимая ее сестра, смертельно больна, и она, сама еще почти девочка, должна за ней ухаживать. Юность за оградой крохотной захудалой усадьбы в Ганау. Теснота, ограниченность, стесненность. Единственное прибежище — духовная работа, самообразование.
Впервые из безымянного, словно бы вне истории бегущего потока одновременно всплывают несколько женских судеб; эпоха с ее лозунгами: «Свобода! Личность!» — захватила и женщин, но условности сковывают чуть ли не каждый их самостоятельный шаг. Очень часто беспредельная жажда независимости вступает в противоречие с робостью. Каролина, чопорная в монашески черном платье с белым стоячим воротничком, с крестом на груди, стесняется произносить вслух застольную молитву перед другими дамами-пансионерками; но с Беттиной она предается мечтам о долгих дальних путешествиях. Вдвоем они чертят карту Италии, мысленно путешествуют по ней, а потом, зимой, вспоминают об этих воображаемых странствиях так, будто и впрямь их совершили. Быть обреченным лишь на воспоминания о фантазиях, запечатлевать в памяти выдумку как реальность — яснее трудно очертить границы, которые им поставлены. Только в мечте, в фантазии, в стихотворении возможно их переступить.
Связана своим талантом — когда еще было такое с женщинами? Каролине нечего и помышлять о том, чтобы развивать свои недюжинные способности в школах и университетах; в своих штудиях — а занимается она упорно и систематически — она может рассчитывать лишь на собственное прилежание, жажду знаний, но и на совет, помощь, практическую поддержку со стороны друзей и подруг. Продуктивные связи — они ей знакомы, она сознательно их ищет: «Общение для меня потребность». Новые ценностные представления этих молодых людей, представления, которые не могут быть осуществлены в рамках окостеневших или окостеневающих общественных институтов, формируются, обсуждаются и испытываются в дружеских кружках единомышленников. Это я и назвала бы предчувствием, предвосхищением — попытку прорвать кольцо одиночества и испробовать новые, более продуктивные формы жизни, основанные на коллективном духе.
Гюндероде, конечно, не центр, но все-таки один из членов вольного объединения молодых литераторов и ученых, использующих короткий промежуток времени между двумя эпохами, чтобы в лихорадочной спешке выработать и выразить новое мироощущение. То, что им приходится обороняться на два фронта — против косного феодализма и против постылого новомодного духа стяжательства, — придает их высказываниям элегические, надрывные, а нередко и иронические тона, вынуждает их делать самих себя объектами наблюдения и анализа, повышает их чувствительность, но одновременно и степень их ранимости, их потерянности.
Сколь невозможно каталогизировать Гюндероде с помощью ходовых историко-литературных определений — «ранний романтизм», «классика», — столь же невозможно мыслить ее личность и творчество вне духовного контакта с теми, кто на рубеже веков представлял в Иене новое литературное направление. Это братья Шлегель, Тик, Новалис, Клеменс Брентано, Шеллинг, такие ученые, как Карл фон Савиньи, Фридрих Крейцер, Христиан Неес фон Эзенбек; и еще женщины: сестры, подруги, возлюбленные, жены и — впервые в этой роли! — сотрудницы, соавторы, даже если они иной раз и умалчивают о своем соучастии в творчестве мужчин, как Доротея Шлегель в случае с переводами из Шекспира. Имена тех, что прославились: Каролины Шлегель-Шеллинг, Беттины Брентано, Софии Меро-Брентано, Рахели Фарнгаген, — представительствуют за многих других, столь же образованных, столь же беспокойных и ищущих; свидетельством тому переписка Каролины Гюндероде. Это все женщины, сумевшие задуматься над собственной судьбой и найти для этих раздумий выражение: привилегия, которая, как все привилегии, имеет свою цену, и цена эта — утрата защищенности, надежного укрытия, отказ от прежнего статуса зависимой женщины, без гарантии того, что удастся обрести новую личностную цельность. Первозданность, естественность, подлинность, интимность — вот что означают их истинно универсальные требования счастья; они отвергают диктат иерархии: холодность, чопорность, изоляцию и этикет. Не имея ничего за спиной, опираясь лишь на идеи, а не на социальные, экономические, политические данности, они обречены оставаться аутсайдерами — а не революционерами, как романтики в других европейских странах, сумевших найти для своих «романтических» поэтов иное, политическое употребление. Здесь же они загнаны в изоляцию, их удел — смятение чувств, сомнение в самих себе, а отсюда, как защитная реакция, — гримасы и экзальтированные жесты, что им позже будет поставлено в счет и в вину. И вот мы видим, как они выделывают головокружительные трюки, рискуя сломать себе шею, устраивают экстравагантные эксперименты над самими собой; земля горит у них под ногами; филистер уже поставил на нее свой башмак, он занимает ее пядь за пядью, он определяет отныне, что должно считаться разумным, и он начинает преследовать этих горемык своим непониманием, своей насмешкой, своей ненавистью, своей завистью и своей клеветой.