Трещина, расколовшая эпоху, проходит через ее сердце. Ее личность расщепляется на многие ипостаси, среди них есть и мужская. «И поэтому иной раз мне представляется, будто я стою у гроба, в котором сама же и лежу, и оба моих Я в оцепенении глядят друг на друга». Она вызывает утопическое видение: «О, я знаю, придет время, когда всякое существо будет в гармонии с самим собою и с другими». И ясно видит то, что надолго еще сохранит свою значимость:
<b>«Ведь у нас отняли жизнь из рук; не мы живем — за нас живут; какая-то часть нашего существа живет заместо другой, значительно большей, а та насильственно погружена в полусон и, стоит ей на миг встрепенуться от него, сжигает себя в бесплодных желаниях».</b>
Диагноз верен, и ее реакцию едва ли назовешь преувеличенной. Она одна из первых, кто воплотил процесс самоотчуждения в образ и слово; послушайте, как она изображает борьбу, которую ведет в ее душе «надменный рассудок» против природы:
<b>«Варвар! не радуйся своему торжеству, ты вел гражданскую войну, побежденные были чадами твоей собственной природы, ты сам себя убил в твоих победах, ты сам пал в твоих сражениях. Мир, купленный ценою таких жертв, был не по мне, и непереносимою стала мне мысль, что надобно частично убить себя, дабы тем вернее частично выжить».</b>
Вот так она сама говорит о том, почему не может больше жить; она не смерти жаждала, а жизни; и не из жизни ушла она — а из того, что не жизнь. Ставкой в ее игре была она сама. Но рядом велась другая игра, правил которой она не знала и не хотела знать. Можно ли представить себе Гюндероде старой девой-пансионеркой, чьи стихи, лишенные всех источников опыта и ощущения, неизбежно растекаются в сантиментах и абстракциях?
Ну а что оставалось бы ей еще?
Поэзия — кровная сестра утопии, то есть имеет мучительно-восторженную наклонность к абсолюту. Большинство людей не выносят открытого выражения неудовлетворенности той убогой жизнью, которую они приняли как свой удел. Гюндероде очень хорошо знакомы эти натуры, постоянные жильцы «мира», не мыслящие себе жизни вне его. «Я никогда не принадлежал к нему, — говорит один из ее героев (на этот раз, заметьте, мужчина), — то был как бы всего лишь негласный уговор, по которому он давал мне те из своих благ, что просто необходимы для поддержания жизни, а я давал ему что мог. Теперь срок этого уговора истек!..»
Попытка «дать прекрасным творениям почву»[177] в обществе, сделавшем единственной мерой количество любой ценой, потерпела крушение. Неумолимо-четкое разделение труда приносит свои плоды. Производители материальных и духовных благ, чужие друг другу, стоят на разных берегах, не в силах перекинуть мост к совместной жизни. Уничтожение, чьи приметы не всегда еще различимы, грозит им всем. Литература немецкого языка как поле битвы — можно ведь и так посмотреть на нее. Поэты — не поймите это как жалобу — обречены быть приносимыми в жертву или жертвовать собой.
«А грядущее начинается уже сегодня»
Много еще есть дела в этом мире, и,
что до меня, мне думается, все в
нем ложно, все не так.
Беттина фон Арним
Дорогая Д., вместо ожидаемого Вами письма я напишу Вам о Беттине. Это, пожалуй, обеим нам пойдет на пользу: я избегну обязательств, налагаемых жанром послесловия, Вы узнаете кое-что о своей предшественнице, Вам еще незнакомой; и мы сможем продолжить начатый разговор, благо обнаружим все главные темы нашей переписки в эпистолярном романе Беттины фон Арним «Гюндероде», да к тому же еще и воспользуемся преимуществами, даваемыми исторической дистанцией. Беттина сама нуждалась в такой дистанции: письма, из которых она в 1839 году составила свою книгу, писались между 1804 и 1806 годами, в другую эпоху, можно даже сказать — в другой жизни.
Беттине не было и двадцати лет, когда она познакомилась с Каролиной фон Гюндероде у своей бабки, знаменитой в то время писательницы Софии Ларош. Хотя Каролина была пятью годами старше, Беттина с первого же взгляда привязалась к ней, ежедневно была гостьей в ее пансионе во Франкфурте-на-Майне, читала ей вслух, записывала ее стихотворения, совершала вместе с нею долгие воображаемые путешествия на бумаге и во всем ей доверяла — потому что сама она чувствовала себя одинокой в многолюдном родительском доме, была чужой в кругу того хорошего общества, к которому принадлежал состоятельный дом Брентано, и из-за всего этого впадала во всевозможные странности и причуды. «Дорогой Арним, — писал в 1802 году ее брат Клеменс Ахиму фон Арниму, — эта девушка умна необычайно, сама того не подозревая; семейство обходилось с нею до крайности дурно, и она замкнулась в себе, иссушаемая неприметным для глаза внутренним огнем».
Но Беттина, в которой за всей маскарадной игрой скрывалось храброе, мужественное сердце, поклялась себе никогда не поддаваться малодушию, не считать себя несчастной и, уж коль скоро невозможно достичь идеала, принимать жизнь такою, как она есть, по возможности скрашивая ее для себя. В этом ее отличие от Гюндероде. Та не только зависела от буржуазного жизненного кодекса как женщина, но и подчинялась буржуазному эстетическому кодексу как поэтесса; находясь под двойным гнетом обостренного нравственного чувства и обостренной художнической совести, она в конце концов оказалась у той черты, где основания единственно приемлемой для нее жизни стали исключать друг друга. Женщина и поэтесса ее формата не лишает себя жизни из-за того только, что ее предал мужчина, который был для нее всем. Вопрос должен стоять иначе: почему он был для нее всем?
От Беттины Гюндероде отдалилась уже раньше, по настоянию того самого мужчины, историка древности Фридриха Крейцера, но письма подруги она, видимо, возвратила, как та и просила ее. В этих письмах Вы можете прочесть, как отважно Беттина защищается от упреков родичей, озабоченных тем, что она, при ее ни много ни мало двадцати годах, никогда не найдет себе мужа, если и впредь будет оставлять в небрежении домашние добродетели и вместо этого упражняться в древнееврейском под началом «чернявого старого иудея». «Для мужчины ничего нет отвратительнее», — пишет ей «сердобольный Франц, ангельская душа»; он старший брат и глава семейства, поскольку родители оба рано умерли.
<b>«Я написала ему… что уж, верно, не переменюсь теперь — поздно; и что евреем тем заручилась на каждый день единственно для того, чтобы не протухнуть вконец в нафталине домашности; я давно уж приметила, что в так называемых счастливых семействах человек по воскресеньям только и знает, что, севши у окошка, считать и пересчитывать крыши соседских дворов, — а на меня это нагоняет такую смертную скуку, что лучше уж я совсем не выйду замуж».</b>
Это отвращение к филистерской жизни Беттина сохранит до конца; но столь же силен ее страх превратиться в никчемного человека («лучше умереть, чем оказаться не у дел»); в 1811 году она выходит замуж за Ахима фон Арнима, друга ее любимого брата Клеменса, и в его доме в Берлине, оккупированной Наполеоном столице Пруссии, начинает совершенно другую жизнь, почти безропотно проходя школу самоотречения. Двадцать лет супружества, семь беременностей, семь благополучных разрешений, обихаживание и воспитание семерых детей, хлопотные переезды, денежные заботы, всевозможные домашние неурядицы и, не в последнюю очередь, отношения с мужем: они вовсе не «простые», не безоблачные — слишком разные у супругов натуры и потребности, — но она достойно несет их бремя; в Арниме, разочарованном патриоте Пруссии, с горечью удалившемся от дел в свое имение Виперсдорф и угнетаемом тяготами хозяйствования, она не перестает видеть поэта, не перестает поддерживать в нем самом эту веру, побуждает его сохранять этот статус и оставаться тем, что он есть «на самом деле», то есть перед ее внутренним взором. Пожелтевшими, забытыми хранятся — бог весть в какой шкатулке — документы ее первой жизни: письма подруги Гюндероде рядом с письмами госпожи советницы Гёте, письмами самого Гёте, Бетховена, восторженными, часто выспренними письмами брата Клеменса, по преимуществу наставительными письмами Савиньи, сестрина мужа, которого она позже встретит в Берлине видным прусским государственным чиновником. В той предполагаемой шкатулке заключен под замком дух ее юности; в творчестве пятидесятилетней Беттины он переживет удивительное возрождение.